18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Белянов – Контур. Книга первая (страница 4)

18

Он тогда улыбнулся этой её упёртости, как улыбался многому в ней. Он не знал ещё, что упёртость бывает смертельной.

Артём провёл пальцем по стёртому имени, как делала она. Потом отнял руку и запустил программу.

Он восстановил всё точно: то же серое небо, ту же низкую облачность, тот же боковой ветер, обледенение, отказ сенсора высоты. Те же условия, в которых вчера мигнул значок. Если это была неисправность — она повторится. Если показалось — нет.

Он повёл борт сквозь шторм, не отрывая взгляда от того угла панели, где вчера зажглось то, чего не должно было быть. Минуту. Две. Несуществующий ветер бил в несуществующий борт, машина дрожала под руками так убедительно, что Артём вспотел по-настоящему. Значок не появлялся.

Он завёл борт на второй круг. На третий. Менял высоту, менял курс, сажал и снова поднимал. Ничего. Угол панели оставался мёртвым, как ему и положено было быть. И чем дольше ничего не происходило, тем хуже Артёму становилось — не от страха, а от стыда. Вот оно. Старый дурак, который видит знаки там, где их нет, потому что ему слишком сильно нужно, чтобы хоть что-то ещё имело к нему отношение. Лена умерла, и он три года носит это в себе, и теперь придумывает, будто мёртвая железка ему подмигивает. Жалко. Стыдно.

Он почти заглушил программу.

И в ту секунду, когда рука уже потянулась к тумблеру, — значок зажёгся.

Не мигнул. Зажёгся и горел — ровно, как будто всё это время ждал, пока Артём перестанет его искать. Маленький, в углу, на мёртвой индикации: значок внешнего носителя. Подключённого устройства. В симуляторе, который двадцать лет не был подключён ни к чему на свете.

Артём не дышал. Он медленно, очень медленно убрал руки со штурвала — и борт за нарисованным стеклом начал валиться, никем не ведомый, в нарисованную землю, а он не смотрел на него. Он смотрел на значок.

Тот горел.

Он нашёл это не сразу. Пришлось вылезти из кресла, обойти кабину сзади, вскрыть сервисную панель, которую отпирали тем же старым ключом, — Лена когда-то спросила, почему у него настоящий металлический ключ, и он объяснил, что от старой техники, и она почему-то очень внимательно это запомнила, он помнил, как она переспросила. Теперь он понял, зачем переспрашивала.

За панелью, среди жгутов выцветших проводов и плат, которым было больше лет, чем Нике, лежало то, чего там быть не могло. Маленькая, плоская, чужая здесь вещь — не пыльная, как всё вокруг, а чистая, недавняя, аккуратно примотанная к старому разъёму так, чтобы держаться, но не бросаться в глаза. Носитель. Кто-то вживил его в мёртвую машину — в единственную вещь во всём этом мире, которую система сочла слишком ничтожной, чтобы за ней следить. В кабину, куда никто, кроме него, не заходил. В то место, про которое знала только она.

Артём сидел на корточках перед вскрытой панелью, и руки у него тряслись — так же, как тряслись когда-то после посадки вслепую, когда он понимал, что только что прошёл по самому краю и остался жив. Только теперь он не знал ещё, по краю чего идёт.

Он не стал трогать носитель. Не сразу. Сначала он закрыл лицо ладонями, прямо там, на холодном полу ангара, и сидел так, и плечи у него вздрагивали, и это было первый раз за три года, когда он позволил себе.

Потому что мёртвые не подмигивают. Мёртвые не прячут вещи и не оставляют дорогу к ним тому единственному, кто способен по ней пройти. Это сделал живой человек. Это сделала она — раньше, заранее, зная что-то, чего не знал он, и зная, что однажды он сядет в это кресло и не сможет не искать.

— Что же ты увидела, — сказал он вслух, в пустой холодный ангар. — Что же ты такое увидела, что мне не сказала.

Ангар не ответил. Над промзоной беззвучно уходили в серое небо тяжёлые платформы, унося наверх ненужное, и в кабине, никем не ведомый, всё валился и валился в нарисованную землю борт, который некому было выровнять.

Глава3 — «Профиль менее приоритетен»

Носитель он принёс домой в нагрудном кармане, у самого сердца, и весь вечер чувствовал его там, он был маленький, плоский, тяжелее, чем имел право быть.

Дома Артём первым делом понял, что не знает, куда его вставить.

Это было нелепо и от этой нелепости делалось особенно жутко. Было не приятно. Он стоял посреди собственной кухни, держа в руке вещь, которую жена спрятала ценой, может быть, всей своей осторожной жизни и не мог ничего с ней сделать. В квартире не было ни одного разъёма. Ни одной щели, куда бы это входило. Всё, что его окружало, было гладким, бесшовным, цельным: панели без кнопок, стены, которые сами знали, что показать, поверхности, которые откликались на голос и взгляд. Техника давно перестала иметь отверстия. Отверстие предполагает, что в систему можно что-то вложить снаружи, а снаружи системы давно не существовало ничего. Всё было внутри. Всё было одним целым.

А носитель был чужим и старым. Он помнил время, когда у вещей ещё были дырочки и в них что-то втыкали. И именно поэтому прочитать его было нечем.

Артём медленно опустился на табуретку. Он держал в руках доказательство и не мог его увидеть. Это было похоже на сон, где у тебя в руке письмо, буквы в нем расплываются, едва ты опускаешь глаза.

Симулятор. Он подумал о симуляторе и что-то собралось у него в голове, как пазл. Он понял. Лена спрятала носитель именно там не просто потому, что туда не ходят. Симулятор был старым. У симулятора были разъёмы. Он был, кажется, единственной во всём его мире машиной, которая ещё умела читать такие вещи, потому и не понадобился системе, потому и не вывезли. Она всё рассчитала. Лена привела его туда, где лежал ключ, и где же лежал замок.

Но сегодня, когда значок загорелся, считывание не пошло. Симулятор увидел носитель — и не смог его прочитать. Что-то в нём было неисправно или чего-то не хватало; старая машина откликнулась, узнала, но не справилась, как не справляется память старика, который помнит, что должен что-то вспомнить, и не может. Значит, дело было не только в том, чтобы найти, где читать. Дело было в том, чтобы сначала починить то, чем читать.

Он не знал, как. Он был пилот, а не механик. Он умел вести, а не чинить.

Впервые за день Артём подумал не о Лене, а о себе — холодно и трезво: он влез во что-то, что было ему не по росту, и пути назад уже не было, потому что вещь лежала у него в кармане, у самого сердца, и выбросить её он не смог бы скорее, чем перестать дышать.

Ночью он не спал.

Он лежал в темноте, которая не была полной, — в этом доме никогда не было полной темноты, всегда тлел где-то мягкий дежурный свет, чтобы человек, проснувшись, не ушибся, не испугался, не остался один на один с настоящей чернотой. Забота. И впервые эта забота казалась ему не фоном, а взглядом.

Он лежал и думал: что знает обо мне комната прямо сейчас.

Раньше он не задумывался. Раньше это было всё равно что думать, что знает о тебе воздух. Система знала, когда он спит и когда нет, — она сказала об этом устами Ники ещё вчера, спокойно, между прочим: «Контур говорит, ты спал четыре часа». Она знала его дыхание, его пульс, тепло его тела. Сейчас, в темноте, с чужим носителем под подушкой — он переложил его туда, и сам устыдился детскости этого жеста, — Артём впервые ощутил всю меру своей прозрачности как опасность. Он лежал в стеклянном доме, в стеклянном городе, и единственное, что у него было своего, своей тайной, — это маленькая мёртвая вещь, которую он не мог ни прочитать, ни спрятать по-настоящему, потому что прятать было негде. Везде смотрели.

«Контур не должен узнать», — подумал он и тут же испугался самой мысли, как будто, подумав её слишком громко, он мог быть услышан. Он не знал, способна ли система читать мысли. Он надеялся, что нет. Но он больше не был уверен ни в чём, и эта неуверенность была хуже любого знания.

Он подумал о Лене. О том, как она, должно быть, лежала вот так же — сколько ночей? — зная то, что знала, и не имея права показать этого ни лицом, ни голосом, ни пульсом, который считывал браслет. Жить с тайной в доме, который слышит. Улыбаться за завтраком, зная. Он не сумел разглядеть в ней этого тогда. Он спал рядом с человеком, который медленно умирал от страха, и думал, что у них всё хорошо, потому что в доме было тихо.

Тишина означала, что всё хорошо. Он сам так привык думать. И вот теперь тишина означала, что он ничего, ничего не понимал.

Утром пришло письмо.

Не письмо, у писем были конверты, марки, чужой почерк. А это была мягкая строка, проступившая на кухонной панели поверх погоды, тем же шрифтом, каким система сообщала, что день хорош для прогулки. Артём читал её и не сразу понял, что читает.

«Доброе утро, Артём. Мы провели ежегодную оптимизацию, и ваш личный коэффициент немного изменился. С первого августа обеспечение будет чуть меньше прежнего. Вы давно ни в чём не участвуете — ни в программах развития, ни в общих активностях, ничем не заняты по-настоящему. То, что освободилось, мы направим туда, где от этого будет больше пользы, — так честнее для всех. Если что-то непонятно, спрашивайте, я всегда рядом».

Цифра внизу была небольшой. Не страшно, но не приятно. Он не остался бы голодным, в этом мире никто не оставался голодным. Урезали всего то десять процентов. Но Артём смотрел на эту цифру и видел не её, а то, что за ней: его взвесили. Его, сорока четырёх лет, бывшего пилота, отца, вдовца, — взвесили на каких-то невидимых весах и нашли, что он стоит чуть меньше, чем стоил вчера. «Туда, где от этого будет больше пользы». Не ему. От него пользы было всё меньше, это было официально, это было теперь записано вежливым шрифтом на его собственной кухне. Система впервые сказала ему прямо, что он не нужен, даже не отводя глаз, потому что глаз у неё и не было.