реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Арсеньев – Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов (страница 46)

18

В одном мысленном эксперименте Витгенштейн, которого принято относить к правому крылу Венского кружка и который явно реагирует на высказывание Нейрата[795], предлагает:

Представим себе язык, <который> должен служить делу установления понимания между строителем А и его помощником В. А использует при строительстве детали разной формы: имеются кубы, столбы, плиты и балки. В должен подавать А детали, причем в том порядке, в котором они нужны А. С этой целью они используют язык, состоящий из слов куб, столб, плита, балка. А выкрикивает их; В приносит ту строительную деталь, которую он выучился приносить на этот выкрик <…> Важная часть упражнений будет состоять в том, что учитель указывает на предметы, обращает на них внимание ребенка и при этом произносит некоторое слово; например, слово плита произносится с одновременным указанием на предмет соответствующего вида. <…> А слова это и туда также выучиваются указательно? <…> А как обстоит дело с цветовыми образцами, которые строитель А показывает помощнику В, – принадлежат ли они языку? <…> Когда мы говорим: «Каждое слово языка что-то означает», то этим пока не сказано решительно ничего[796].

Отдав ранее в своем «Логико-философском трактате» дань мечте о прозрачном языке и атомарных высказываниях, соответствующих атомарным фактам, Витгенштейн в начале 1930-х начинает думать о языке скорее в терминах «речевых игр» и «форм жизни». Тем не менее при всех сложных взаимоотношениях с Венским кружком именно его «Трактат» все это время служит основанием ставки логических позитивистов на рациональный язык науки и читается вслух предложение за предложением в 1926–1927 годах; хотя факты уже начинали противоречить теории, но ей пока от этого не становилось хуже.

Впрочем, в эти же годы самому Витгенштейну довелось устанавливать понимание между строителем А и его помощником B, участвующими в архитектурном проекте. Будучи обозначен в проектной документации 1926 года как Architekten вместе с Полем Энгельмайном, он работает над архитектурным планом дома на Кундманнгассе в Вене, который был построен к 1928 году и назван сестрой философа-архитектора «логикой, обращенной в постройку»[797]. Поль Энгельмайн был не только другом семьи Витгенштейнов, но и студентом Адольфа Лооса, венского архитектора и автора формулы «Орнамент это преступление», уверенного, что «эволюция цивилизации совпадает с устранением орнамента из утилитарного объекта»[798]. Также Лоос критикует Arts and crafts, которые при всем их ремесленном бэкграунде были объектом критики и для Арватова[799]. Проект производственного искусства, развивающийся в эти же годы и выступающий против всего декоративного и орнаментального в искусстве, разделяет ту же идеологию функционализма, а формулой фактографии могла бы быть: «Вымысел это преступление».

Как известно, сам Витгенштейн впоследствии отрицал даже эту столь очевидную связь своего архитектурного опыта с конструкцией собственной философии, поэтому тем более сомнительным ему должно было бы показаться наше далеко заходящее сопоставление логического позитивизма не только с немецким Баухаусом, но и с советским Лефом. Впрочем, в его собственном регулярно высказываемом (и несколько раз реализованном) желании делать что-то руками, постоянной смене профессий и даже апокрифе о поисках места работы на заводе им. Лихачева[800] можно видеть нереализованное стремление интеллектуала к сочленению теории и практики, которое оказывалось невозможно в капиталистической системе разделения труда, но с необходимостью следовало из его собственной прагматически ориентированной философии языка как «ящика с инструментами»[801] или «формы жизни».

В этом контексте проект литературы факта, в свою очередь, начинает больше походить не просто на манифест позднего футуризма, но на полноценную эпистемологическую программу и медиафилософию[802]. В свою очередь, манифест Венского кружка «Научная картина мира» стилем и призывом к действию больше походит на полемический художественный манифест[803], хотя в нем присутствуют и отчетливые указания на принадлежность к конкретной философской традиции – эмпирико-позитивистской, что подразумевает укорененность всякого знания в опыте, и даже физикалистской, что основывает всякое научное знание на элементарных чувственных данных. От базового уровня физических объектов такая программа позволяла добраться и до социальных фактов, которые к тому моменту Дюркгейм уже предложил рассматривать как вещи[804]. Кроме этого, Карнап и Нейрат допускают аллюзии к «современным формам производства, которое становится все более строго механизировано и оставляет все меньше пространства для метафизических идей»[805], а также предвещают «форму организации личной и общественной жизни, образования, воспитания, архитектуры согласно рациональным принципам»[806]. Принципы научной организации труда соблюдаются логическими позитивистами и в самом научном производстве, которое, как подчеркивает Карнап, не задача одного творца, но коллективная конструкция согласно плану[807]. Как «одиночке-писателю смешно и думать о своей философской гегемонии рядом с этим коллективным мозгом революции»[808], так и научной философии смешно думать о метафизических постройках гегелевского масштаба, которые вплоть до середины XX века еще будут появляться из-под пера «универсальных интеллектуалов»[809].

В свою очередь, немало эпистемологических импликаций можно обнаружить и в борьбе эстетического и функционалистского лагерей в позднем Баухаусе. Как отмечает Карнап в дневнике после поездки в Дессау, левое крыло школы считает, что не только художественные теории, но и художественные объекты могут все еще содержать метафизику[810]. Так, к примеру, знаменитая лампа Баухауса[811], прозрачная по конструкции и делающая видимой всю свою электрику, оказывалась чрезвычайно дорогой в производстве. Индустриально вдохновленные формы требовали все еще довольно сложной ремесленной выделки, а всякая прозрачность стиля или его отрицание оказывалась стоящей так же дорого, как и сам стиль[812]. Аналогичное требование к языку, включая и исходившее от фактографии, оборачивается не желанной прозрачностью, но только бо́льшим числом ухищрений. Однако в 1929 году тезисы Карнапа перед аудиторией Баухауса и тезисы Чужака в первом сборнике материалов работников Лефа звучат не только безоговорочно прогрессивно, но и совершенно синонимично. Ср.:

1) не существует вещей вне опыта; (2) не существует никакой метафизики силы вне физики движения; (3) не существует никакой психологии, не укорененной в опыте; (4) не существует таких социальных объектов, как государство или народ[813].

Первое – решительная переустановка всей новой подлинно советской литературы на действенность. <…> Второе – полная конкретизация литературы. Никаких «вообще». Долой бесплотность, беспредметность, абстракцию. Все вещи именуются собственными именами и научно классифицируются. <…> Третье – перенесение центра внимания литературы с человеческих переживаний на организацию общества[814].

Эти программы могут показаться расходящимися в последних пунктах – там, где дело касается политики, но в 1929 году, когда тезисы «Научной картины мира» звучат в Баухаусе, директором которого является Ханнес Майер, марксистская концепция истории считалась основанной на эмпирическом опыте, тогда как неслучайно появляющиеся в лекции Карнапа концепты вроде Volk не позволяют сомневаться в политической заостренности «научной картины мира». Одним словом, логический анализ языка помогал бороться не только с метафизикой понятия «Бог», но и с конкретной политической партией – национал-социалистов[815].

Впрочем, по мнению основателя «дискурсивной сети 1900», не только логика, но даже грамматика сохраняет задел метафизики[816]. Продолжая пользоваться не столько протокольными предложениями, идеально соответствовавшими «интернациональному стилю», но обыденным[817] и, в частности, немецким языком, представители левой интеллигенции постепенно приближались к статусу «людей одного костра», первые отблески которого Третьяков зафиксировал в своих разъездах по Германии 1931 года, когда борьба с метафизикой в философии, орнаментом в искусстве и национал-социализмом в политике еще продолжалась.

Так, защищая Майера, последнего директора Баухауса, Нейрат ставит ему в заслугу, что тот «принес в школу не только общую научную картину мира, но боролся за новые формы жизни социализма»[818]. В его собственном случае протокольные предложения и графический язык тоже приобретают все более эксплицитную политическую окраску, хотя при этом его марксизм по-прежнему носит сциентистский и технократический характер, противопоставленный всякой философии, включая «позитивную». Так же, как и для фактографии, боровшейся с идеологией (прежних сюжетных форм) и бывшей при этом «литературой ленинской ориентации», Нейрат убежден, что логическим анализом можно бороться не только с метафизикой в науке, но и с (враждебной) идеологией в политике. Он даже планирует путешествие в Москву – не столько для идеологических дискуссий, сколько по делам своего универсального графического языка, он все еще считает возможным «воздерживаться от идеологических суждений и концентрироваться на техническом»[819]. К счастью или нет, но эта поездка не состоялась, а вот Майер, уже покинувший пост директора Баухауса, отправляется в феврале 1931 года в Москву в сопровождении учеников[820], чтобы заниматься строительством соцгородков при заводах Магнитогорска, Свердловска, Перми и Соликамска (которые с воздуха будет приветствовать Арагон в поэме «Ура, Урал!»)[821].