Осип Дымов – Влас (страница 9)
-- Может быть затворить ставни? -- несколько раз спросила у матери Оля.
-- Какие ставни? Глупости!
-- А то увидят каторжника Краснянского.
-- Только не разболтайте, слышите. Я не люблю, когда болтают -- ответила мать рассеянно.
Действительно, ставни Юрий прикрыл раньше обычного. Мы окончательно уверились, что это
Он бежал; на руках повыше кисти фиолетовые следы кандалов, вроде браслетов, и сбрита половина головы и бороды. Он носит черную барашковую шапку, надвинутую на самые брови, и его крылатка застегнута до верху.
-- Он может притвориться, что у него зубы болят -- даю я совет.
-- Как? -- спрашивает Юрий, глядя выпученными глазами на Олю.
-- Обвязать белым платком щеку там, где сбрита борода.
-- Нельзя -- отвечает Оле Юрий: -- а если его спросят, у какого зубного врача он лечится? Не сможет указать.
-- У него выжжено на лбу каленым железом -- вдруг говорит Оля, волнуясь.
Про каленое железо я совсем забыл, Юрий тоже. Мы смотрим выпученными глазами на Олю. Нам обоим досадно, что об этом вспомнила она, а не мы.
От мысли об этом ударе по лбу раскаленной печатью у меня тихо начинают ныть грудобрюшная преграда и ноги выше колен; и хочется есть.
Как всегда при мысли о физическом насилии, слепо, смело причиненном другому -- я кончиком сердца испытываю довольство и желание сделать то же,
-- Буква "К" -- тихо говорю я.
-- Почему? Да: Каторжник -- соглашается тоже тихо Юрий,
-- И Каторжник и Краснянский, -- совпадает.
-- Не всегда -- для чего-то авторитетно замечает Юрий.
-- А я собираю коллекцию жуков и буду знаменитым -- думаю я жестко и упрямо, нет, не думаю, а покрываю насильно этой мыслью все другие.
Я держу себя так, заранее оборонясь от каторжника. Потому что он меня не любит, презирает, смотрит свысока. Он знает, что я здесь в его отсутствии обокрал его, но против воли должен простить меня. Так как он каторжник, он должен делать вид, что великодушен, добр, и не имеет права быть злым, как бы ему ни хотелось этого. В глубине же души он, конечно, не любит всех нас -- важнюка.
Оля надевает белый передничек, как будто праздник. Я посмеиваюсь над ней и уж не могу переменить блузы, хотя только что хотел это сделать.
-- Тем хуже для него -- говорю я упрямо и остаюсь в старой блузе, у которой оторвавшийся наружный карман, вместо того, чтобы пришить, я когда-то приклеил столярным клеем.
Так как каторжник гордый, важный, втайне нам завидующий -- он, конечно, заставит себя ждать и придет поздно, чтобы всех нас помучить. Но вдруг он входит. Он ли? Высокий, с поднятыми плечами и ушедшими под лоб голубыми, очень серьезными глазами. Между широкими плечами и глазами связь; от того, что плечи угловаты, широки, подняты к затылку -- глаза ушли под лоб и строги; это как-то одно... У него светлая, не очень длинная борода, небольшие, негустые светлые волосы, строгие усы. Из-под отворотов черного ватного пальто виден невысокий белый воротник и черный галстук. Он останавливается в дверях и смотрит на нас -- на Юрия и Олю, я в стороне; мы тоже застыли, Оля покраснела; у нее с левой стороны лба спустилась прядь прямых приглаженных волос -- это некрасиво. Мне за нее стыдно перед ним. Я ее осуждаю с ним, и в ту же секунду мое чувство бросается назад, я уж с ней, сестрой, и мысленно даю ему отпор за его (=мою) осудительную мысль о ее некрасивых волосах.
Так мы стоим несколько секунд, отворяется дверь, на пороге гостиной показывается мать.
Она встречает его точно так же, как полтора года назад ночью прощалась с учителем: пожала его руку по-мужски, некрасиво, крепко, оттянув ее вниз. Она молчит и смотрит на него умными, прекрасными серьезными глазами.
Это было так похоже, что я почувствовал неправду, ложь; мне стало больно. Я не обвинял себя, что подсматриваю, но образ матери, который тогда ночью я видел гордым и величественным, тихо отплыл от меня. Я отдалился от нее -- мне было горько. Никогда я ей не скажу об этом, конечно... Мы отталкиваем людей, когда лжем перед собой.
Каторжник снял пальто, они прошли, мы остались.
-- Это он -- сказала Оля, поправляя прядь некрасивых волос.
Она одна не была разочарована. Но Юрий казался совсем озадаченным, маленький Вадим смотрел тупо, мне было остро-горько от мыслей о матери.
-- Потом додумаю -- бросил я и начал смеяться.
-- Вот так каторжник! -- хихикал я: -- каленое железо! Он и не думает вовсе.
Юрий посмотрел на меня; я почувствовал, что он сейчас осудит меня, перейдет на "его" сторону, и поспешил склонить его, не дать ему обдумать. Я стал у двери, держась за ручку так, как сейчас держался каторжник, втянул голову в плечи, нахмурил свои редкие брови и постарался придать лицу угрюмое выражение.
-- Я вставал каждый день в шесть часов утра. Мне было холодно. Я убил пять белых медведей -- басом проговорил я, думая, что подражаю голосу каторжника и исподлобья оглядывая Юрия.
Юрий засмеялся, Оля тоже.
-- Видели его пальто? Замерзнешь! -- и я показывал широкое, теплое на тяжелой вате пальто гостя.
Мы обступили пальто, осматривая особенно внимательно подкладку.
-- Волосы могли отрасти за это время -- попробовал заступиться Юрий.
-- Все равно было бы заметно, что одна половина больше -- ответил я: Может быть он вовсе и не катор...
Тут я ощутил, что от его ватного пальто исходит темный запах взрослых. С необыкновенной ясностью я вспомнил учителя, его голос и желтый крепкий обкуренный ноготь. Я не докончил фразы, почувствовав, что лгу.
-- Он каторжник. Видно -- сказала Оля: -- Ты над всем смеешься.
-- Может быть, и каторжник, только небольшой, так -- ответил я.
Но уже все были за него и против меня.
-- В сущности, за что его так уважают? -- начал я ровным, скромным, "подколодным" (как называла мать) голосом: Эка важность: убил человека!
-- Никого он не убивал -- с необыкновенной горячностью возразила Оля. -- он только получал письма.
-- Какие письма?
-- Такие письма. Юрий знает. Пусть Юрий скажет.
-- У него руки в крови -- упрямо повторил я.
-- Глупости. Какие руки? Никого он не убивал, -- с загадочным видом человека, посвященного в тайну, сказал Юрий.
-- Видишь? Дурак.
-- А если даже убивал -- что ж? -- проговорил Юрий и едва заметно пожал плечами.
Мне показалось, что он вовсе не рисовался. Он даже сказал это несколько тише обычного, вскользь, как всегда говорят, не замечая, то, во что веришь больше всего.
Эту фразу, тон и едва заметное движение плечами я вспомнил впоследствии в одну очень страшную, обрушившуюся на нас ночь.
Наша комната, где все было знакомо и так вросло в наши детские мысли, что, казалось, никогда уж нам не оторваться -- вдруг вся изменилась. Светлый круг над лампой на потолке теперь дрожал особенно, как будто был живой. Я давно и раньше подозревал, что в нем живет душа -- душа банкира Зака, умершего весной; днем она носится по улицам, а вечером прилетает сюда и греется. Теперь сделалось грустно. Дверь в гостиную, куда ушли мать и каторжник, была плотно закрыта, и это немного напоминало те, уже забытые вечера, когда являлся призрак -- человек с небритыми щеками и повязкой наискось лба.
Юрий, поднимая брови, смотрел на меня в упор выпученными глазами. Душа банкира Зака трепетно билась в светлом пятне, скользя по поверхности потолка и ударяясь о темный, для нее, вероятно, острый край вокруг лежащей тени.
-- Ты не знаешь. Он страдает за всех. Если таких, как он, будет много -- сто тысяч, то изменится вся жизнь. Никто не будет голодать. Никто не будет умирать с голоду. Ты ничего не читал, потому говоришь.
Я был изумлен этими словами, которые слышал в первый раз. По поднятым бровям Юрия, по тому, что он старался не моргать глазами, я чувствовал и верил, что это правда, хотя и не понимал ее. Но ответил механически, чтобы скрыть свое волнение:
-- Если он за меня страдает, то я его не просил об этом. Спасибо.
Уже на половине фразы вспомнил свою мысль о том, что я воспользовался, что живу за счет каторжника. Может быть, Юрий угадал мои думы -- стыдно!
-- Он за народ страдает -- негромко ответил Юрий.
-- За кого-о? -- спросил я. У меня колотилось сердце, щемило, хотелось есть.
Мне не ответили, и Оля неожиданно начала плакать, отвернувшись к стене и держа руки под чистым передником -- что запретила мать.
Я с ужасом смотрел на Юрия, но он был совершенно неподвижен, как будто ничего не слышал и не видел. Вся комната была иной, вздохнувшей... Вадим подошел к Оле и начал:
-- Что я тебе сделал, что ты пла...
Он один во всей нашей семье не боялся говорить вслух "стыдных" слов. Дверь отворилась, и мать, не глядя на меня, а в пространство, -- что всегда было обидно от мысли будто я, действительно, часть комнаты, -- сказала:
-- Влас, покажи твои...