Осип Дымов – Влас (страница 17)
Я встаю и подхожу к ней. Стучит сердце. Она видит мое волнение; я говорю не своим голосом и замечаю, что он за лето изменился, огрубел. Гадко...
-- Глубокий колодец.
-- Да.
-- Хотите, я помогу вам?
Я берусь за мокрый, скользкий, как холодная рыба, шест и наталкиваюсь на что-то тепловато-шершавое: это ее руки.
Она не отвечает; шест уходит вниз; тихо звякают черные мокрые кольца цепи. Мне стыдно, что она не ответила, потому что в тени крыльца стоит просто-я - безбровый, низкорослый -- и глядит на меня-Рудина и думает то же, что и она: обидное, позорное для меня.
Ведро внизу плюхается о мягкую, черную, густую воду; слышно, как край его врезался, продрав поверхность, и -- сначала слабо, потом сильней -- широкой дугой стала вливаться бархатная жидкость. Ведро сделалось покойным, как тяжелый плод.
-- Идите лучше домой, барин, -- произносит она, не взглядывая.
В движениях ее голых рук, в сгибе спины я чувствую враждебность.
-- Марианна, -- говорю я: -- вы не должны про меня так думать. Я не хочу вас обидеть. Я вижу, как вам тяжело. Может быть, вы незаконная дочь графа... Не знаю, откуда берется смелость. Я из тени наблюдаю за этим безбровым мальчиком: он берет ее за руку и смотрит прямо в глаза.
-- Вы не должны так думать. Вы хорошая девушка. Я хочу быть другом всех, кто работает.
-- Барин, -- произносит она: -- Как же? Бариночек...
Я глажу ее волосы и вдруг -- не знаю -- целую. Она верит мне. Я сливаюсь с тем высоким, строгим, умным, и уже нет Рудина и нет другого. Я единственный. Я касаюсь ее теплых шершавых рук, обхвативших скользкий шест; мы вытаскиваем тяжелое покойное ведро; не двигаясь, поднимаемся, поднимаемся...
Она ушла, -- теперь я сладкий раб! Кругом от луны все так молочно-лилово, что уж совсем не веришь. Из зева водосточной трубы через большие промежутки времени падают капли... Странно: ведь небо совершенно чисто.
Я сижу на крыльце, как прежде, но уже не пою. Сзади отворяется дверь, врывается полоса желтоватого, чужого света; мать подозрительно и недовольно кричит на меня:
-- Что ты тут делаешь? Ступай домой.
Я раздеваюсь и не слежу за тем, какой сапог снять раньше -- левый или правый.
-- Хорошо, -- говорю я: -- пусть.
И засыпаю.
Я просыпаюсь и вижу прямо перед собой, в двух шагах, чужое бледное лицо, как бы наклонившееся к левому плечу. Это луна. Я вовсе не в постели, а стою в одной сорочке у стола, опираясь руками о его край -- словно держу речь.
Я не пугаюсь и продолжаю смотреть в той же позе.
Маленькие звезды исчезли и остались только крупные -- треугольные и пятиугольные. И прямо в окно сияет большая, величиной с яйцо, звезда, которую я не видел уже пять лет, то есть со времени прекращения моих припадков лунатизма, как тогда казалось -- навсегда...
Наступил июнь -- странное время! Камни мостовой лежали плотно убитые друг возле друга и говорили: Случится!.. Солнце поднималось из-за дома Будринского, надолго останавливалось в вышине и закатывалось за костелом -- всегда неожиданно, всегда преждевременно. Думалось: завтра случится! Не жалко было дней: столько их было в запасе.
Но только бы не полил дождь.
Мне шел семнадцатый год, у меня пробивались усы; я себя стыдился.
С Юрием что-то случилось. Однажды он громко запел неприличный куплет. При этом был Михаил Гольц, его товарищ; оба месяц назад окончили реальное училище. Гольц -- это жених старшей Роговской. Я смотрел на него со странным чувством удивления, любви и зависти. Он казался мне необыкновенно аристократичным, полным рыцарских достоинств. При нем я старался быть умнее, хвастал своей физической силой, не говорил грубых слов. Я украдкой смотрел на его веснушчатые руки и думал: эти самые руки! Эти голубые глаза! У меня глаза не голубые и следовательно...
Он расскажет "им" про меня. Как я здесь, на крыльце, или вечером у пруда думаю о "них" -- о двух сестрах -- так "они" в лесу, в Хорощах, думают обо мне, но из гордости не признаются в этом. Между мною и "ими" -- тайна, странное общение. Но глаза у меня не голубые, -- и все рушится...
Однажды вечером после ужина Юрий, насвистывая, прогуливался по двору. Я сидел на крыльце. Он несколько раз прошел мимо, прочно и развязно ступая, и вдруг обратился ко мне:
-- Хочешь, пойдем гулять?
Ставни еще не были прикрыты, и на Юрия падали лучи нашей лампы с широким беременным стеклом. В первый раз за много лет я увидел прямо против себя его лицо с голубыми добрыми, немного выпуклыми глазами, глядящими в мои глаза. Я ежедневно видел его профиль и затылок, но не знал лица, когда оно смотрит прямо. Все кругом знали, а я и Оля нет: ведь он не разговаривал с нами.
У меня сладостно-больно заныло сердце, как в детстве, когда меня без слов прощали или страдали из-за меня тоже без слов. Мелькнула мысль, что у меня теперь так же, как у него, подняты брови, такой же формы нос, что я похож на него...
-- Хорошо -- проговорил я, и мы разом опустили глаза.
Проходя мимо окон, я изо всех сил желал, чтобы нас увидела мать. Но головы не повернул. Моя способность зорко видеть боковым зрением, не скашивая зрачка, помогла мне здесь; матери не было, но у стола за книгой сидела Оля. Услышав шаги, она повернула голову и, увидев необыкновенное зрелище -- меня рядом с братом Юрием, -- быстро поднялась. Я не уловил дальше, но ясно вообразил, как она высунулась из окна, глядит вслед, и острый край подоконника режет ей грудь.
Мы шли молча; я чуть-чуть отставал, как держусь и теперь, когда иду вдвоем с мужчиной. Я делаю это не из робости или уважения, а потому, что кажется, если высунусь вперед, то мой спутник так же подробно и критически начнет думать обо лине, как я о нем; этого я не хочу.
-- Надо говорить, надо воспользоваться случаем, -- подумал я, мучительно ища темы.
-- Устал? -- спросил Юрий, когда мы прошли едва сотню шагов. Он спросил это не насмешку, а совершенно серьезно. Я понял, что он так же искал темы, как и я.
-- Я никогда не устаю, -- у меня сильно забилось сердце, и голос застревал в горле, как плохо проглоченный кусок, -- я могу пройти, не отдыхая, семь верст.
-- Милю, -- ответил Юрий ровным голосом, по которому я мог понять только одно: насмехаться он не будет.
-- Да, милю. Но при этом я должен много пить: в моем организме мало воды.
Я врал, думая, что он знает это, потому что ни разу не случилось, чтобы я предпринял такое путешествие. Но верил, что он не захочет меня уличить.
-- Куда мы пойдем? -- спросил Юрий, принимая таинственный вид заговорщика, который знает много укромных мест; он забормотал, но так, чтобы я услышал:
-- На мельницу... у Красных Свадеб... мусульманское кладбище...
-- Что? -- переспросил я, действительно удивленный, хотя все равно бы удивился, чтобы не обидеть его: -- Разве у нас есть мусульманское кладбище?
-- Есть за Песками, вправо от Хорощ, -- небрежно уронил Юрий, вывернув руку ладонью вверх. -- Впрочем, про это почти никто не знает. После войны 1878 года там хоронили пленных турок. Теперь уж закрыто, нет, теперь уж больше не хоронят. Пойдем к Демократическим Балкам.
Все это для меня было ново: и Красные Свадьбы, и мусульманское кладбище, и какие-то Демократические Балки; но мое внимание остановилось на одном: Хорощи! Я почувствовал, что теперь об этом можно говорить, и сдержанно спросил:
-- В Хорощах, кажется, живут сестры Роговские?
Хотел нащупать пряжку моего гимназического пояса, не нашел и подумал, что оставил дома.
-- Да, там. Очень развития девушки. Я тебя с ними познакомлю.
Чудеса творились, сыпались одно за другим -- странный вечер! Значит, камни не обманывали, и солнце, поднимающееся из-за дома Будринского, и все мои смутные мысли, и вся жизнь впереди -- моя прекрасная жизнь впереди. У меня стояли слезы в сердце; я ждал: еще произойдет что-то.
-- Забыл свой пояс, -- сказал я: -- А Михаил Гольц?
Брат все угадывал; я не замечал, что не договаривал.
-- Кажется, жених. Он -- буржуй, тюлень.
-- Жених старшей?
-- Да. Получилось анонимное письмо, -- как-то особенно небрежно и незначительно произнес Юрий.
-- Это я написал письмо.
-- Ты писал письмо? Я так и подумал.
-- Она обиделась?
-- Не знаю. Нет. Я не говорил, что ты.
-- Но они догадывались?
-- Кажется. Вот наши Демократические Балки.
Это были настоящие балки, сваленные в кучу в переулке у строящегося дома. Мне казалось, что брат презирает меня за это анонимное письмо; это был гимн женщине; я его отправил к "ней" недели две назад с единственной целью: показать тонкость моих чувств.
-- Обе окончили гимназию с медалями. Очень развитые.
-- Почему они называются Демократическими?
-- Кто? Роговские? -- намеренно спросил Юрий для того, чтобы потом насмешить их.