реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Смирнягина – БеЗсеребреникЪ (страница 18)

18

Служение и долг. Как часто эти два побудительные мотива человеческой души ставили на излом всю судьбу его. И те немногие, отважившиеся на поиски запредельных смыслов, вложенных Создателем в саму природу человека, неизменно натыкались на жесточайшую муку выбора.

Когда же обоюдоострый меч разума, рискнувшего мыслить не по обыденному дерзко, наносил смертельную рану самому дерзнувшему. Тогда, подобно блеску тысяч обугленных молний, мёртвый свет возжигался там, где по замыслу Создателя, должна сиять Любовь. И что с того, что отныне одеяния твоего бога черны, что пламень бездны. Что с того? Кто докажет, что Исус не единого корня с силой той?

Разве могущество смерти, несущей страх и трепет всему сущему, не есть доказательство сей страшной правды мира? Впрочем, отныне становится важным лишь одно – никто и ничто не может положить запрет тебе и деяниям твоим, ибо земной закон и есть ты сам. Даже смерть вынуждена преклонить колено перед тем, кто по сути своей бессмертен.

Зелье, изготовленное на отваре наук и утончённой игре с потаёнными смыслами, позволяло иезуитам многое. Ибо яд, предназначенный душе, действовал не сразу. И мода на такого рода обучение со временем, что моровая чума, распространится по всему миру.

Недоросль же выказал не рядовые способности к наукам. Однако лишённая любви и простой, земной ласки душа всё более ожесточалась и хирела. Отец в воспитании сына полагал, что дисциплина может заменить родительское тепло. Впервые тогда пришло ощущение себя тенью, всего лишь мятущейся, сиротливой тенью, вынужденной скитаться в саднящем суховее дум. О, сколько бы он отдал за то, чтобы прервать этот гнетущий, страшный сон наяву. Но сумрачные дни бежали безрадостной чередой, не принося душе облегчения.

В огромной библиотеке отца, хранящей редкостные старинные фолианты, загадочные рукописи и толстые, тяжёлые книги, он на какое-то время забывался. За чтением боль от обиды и обездоленности ненадолго стихала. А слова учителя ложились, что зерно в тёплую пашню: «Можно умереть для всего мира, но возродиться для избранничества. И тогда, даже оставшись один на один с самим собой в пустой комнате, воля твоя будет простираться на весь мир. И смерд, и царь равно не будут знать, из какой комнаты ими управляет, прозревший разум истинного властителя».

Мало-помалу настоящая страсть овладела отроком. «Великая цель оправдывает все средства» – наставлял учитель – «Умей, как сова, прозревать в темноте то, что сокрыто от других тварей». А, что, если знание запретное, хранящееся за семью печатями в святилищах и тайниках мира, будет принадлежать ему. И только ему. Разве у него, заплатившего столь страшную цену, утрату материнской любви, нет права на сие обладание?

И подобного рода суждения порой доводили отрока до приступов величайшей исступленности, схожих с полуобморочными состояниями.

«Да уж, видно, не так и всесилен этот седой старец, заправляющий Небесами» – буровило душу сомнение. «Разве я, рискнувший мыслить более других. Я, презирающий тщету и убожество невежд, вечно трясущихся от снедающих их страхов, стою в одном ряду с ними? Разве овцы, абсолютное большинство из которых способно лишь на раболепную и бестолковую толчею у алтарей и кормушек, ровня мне? Стоит только обладателю несметных щедрот, которые дарует разум, захотеть и пред волей его склонят головы те, кто глупы и бесполезны от рождения» – такой думкой нередко стало мережить13 гордецу.

Старый лес, обступая вкруг лежащего на земле человека, ныне угрюмо молчал. Ночь с уходом за горизонт дневного светила гасила многие звуки и иногда здесь случалась такая тишина, что всякий неосторожный шорох воспринимался душой, как знамение. Словно в подтверждение тому совсем рядом что-то замохало14 из самой сердцевины буреломной чащи. Озноб пробежал по телу человека. И тотчас тлеющие угли памяти оборотились в душе его бушующим ярым пламенем былого. Образ некогда горячо любимого, обожаемого сыновним чувством, отца отчётливо возник перед внутренним взором отверженного. Отцовские суровая, мужская красота, гордое величие властной натуры, безусловно, объяснялись принадлежностью к роду знатному, отмеченному благоволением всевидящего ока судьбы. Это был старинный род шляхты Речи Посполитой. Богатый дом и множество крестьянских хозяйств подо Львовом, всё это было лишь признаком той власти.

Именно он, отец, вслед за страданиями по матери, стал впоследствии ведущим аккордом и причиной разыгравшейся трагедии.

Начало было положено появлением в доме той, которая встала между отцом и сыном, разлучив их навек. Красота мачехи, будто полынь-трава, рождала горечь. Кровь её принадлежала чуждому для здешней земли роду, отмеченному отступнической, скитальческой долей. Раскосые тёмные глаза с поволокой почти всегда смотрели как бы вскользь, помимо пасынка. Но ядовитые чары их спалили душу отрока, едва в нём пробудилось мужское начало.

В который раз возникла в памяти роковая насыщенная дурманной травной тоской летняя ночь. Лунный свет тогда, мешаясь с сизой влагой тумана, будил в сердце неизведанную доселе щемящую, сладкую любовную маяту. И душа пьянела без вина, и нечто безвестное томило её безмерно. Сон бежал прочь. В груди было горячо и пусто. Ровно, откликнувшись на тоскующее неведение, тонко всхлипнула дверь. На пороге босая полуобнажённая, бесстыдная, еле прикрытая лёгкими, уготовленными для супружеских ласк, одеяниями стояла мачеха.

Словно помрачение на душу нашло. Ни единого чувства, ни мысли не рождалось внутри. Лишь одна всепоглощающая вожделенная жажда обладания этим безумно влекущим, нежным, трепещущим телом. Лишь она, главенствуя беспредельно в тот час в душе юного строптивца, застила всякие робкие доводы рассудка. Не помня себя, будто в беспамятстве, он начал судорожно рвать тонкий шёлк одежд, прикрывающих горячие, обмякшие плечи её. И затем упоительно долго наслаждаться мучением этой запретной, смуглой стонущей красоты. Терзать податливые бёдра. Возбуждённо мять упругие груди, отвечая жадности влажного рта её, и до крика желать повторения всего этого вновь и вновь.

Но раннее утро не замедлило принести жестокое смятение и страшную душевную муку. Невыносимой пыткой стали мгновения, проводимые с отцом. Но это было, как показало время, всего лишь пустой тщетой. Ибо стоило опуститься на землю ночной мгле, как всё повторилось вновь с еще большей безудержностью и страстью. Душные, быстротечныё ночи слились тогда в единое беспрерывное, дурманное марево иссушающей любовной корчи. Она разъедала его, пожирала последние остатки того, что прежде казалась незыблемым и безупречным. Смертельной усталостью и вечным скитанием на пагубу души обернётся это блудодеяние и всё, что содеялось след. Ибо однажды ему, юному отступнику и гордецу, захочется большего. Большего обладания, большей страсти, большего порока. И, когда, в очередной раз, его потного, агонизирующего, в сводящем скулы животном экстазе, на грани умопомрачения накроет волна немочи греховной. Он ощутит себя тем, чьей воле дозволено все. Далее он даже не отметит миг, как крепкими, молодыми зубами вцепится, будто лютый зверь, в горячую пульсирующую, беззащитную венку на шее её. Как от солёного вкуса тёплой человеческой крови обнесет голову. Затошнит. Всё это уж много потом обернётся тяжёлым, больным кошмаром дум бессонных ночей его. А в тот роковой миг время исчезло. Оно растворилось в пылающем сознании безумца, алчущего абсолютной власти. Упиваясь страхом трепещущей жертвы, видом свежей человеческой крови, некое холодное торжество впервые проявится в груди обездоленного. Чёрный ветер, вошедши в гордое сердце однажды, сделает его мёртвым, лишённым всякой земной радости.

Когда тело мачехи покинет предсмертная судорога и оно, пугающе, застынет, опустошённый бежит тогда он из родного дома прочь, обречённый на скитание и муку отступника.

Однако со временем он убедит себя, что, потеряв право, открыто и честно смотреть в глаза отцу, нечто более существенное обретается им, а именно свобода от всяческих обязательств перед родом. И, что самое важное, воля его отныне не ограничена никакими условностями.

И однажды случится так, что нечто сокровенное, понуждающее душу болеть исчезнет. Многое из утраченного, сокрытое ныне под патокой безразличия и душевной фальши, будет замуровано в испепелённом сердце скитальца, как ему казалось, навеки.

В конце концов, обескровленная, спелёнатая в грубые одеяния гордыни, душа утратит свет. Доброе станет почитаться за слабость. Злое не будет страшить, а, напротив, обретёт ореол славного, героического деяния.

Но все равно где-то в непостижимой глубине его естества еще случались редкостные теперь побуждения, когда еле уловимый лёгкий ветерок из ниоткуда будил память о запахе материнских волос и ласковых касаниях любящих рук. И этот сладчайший аромат детства, не сравнимый ни с чем из его нынешнего забвения, заставлял его метаться от одиночества и жуткой, неизбывной тоски. Лишь полынная горечь затем долго сушила его ко всему охладевшее сердце.

Поначалу, ровно щепку в океане, мотало его повсюду. Но, куда б не заносила злая судьбина отверженца, одно единственное навязчивое желание неотступно преследовало его, забыть и забыться. Однако в силу жестоких жизненных обстоятельств он вспестовал в себе настолько крепкую волю, что мало кому подобное удавалось. Лишив себя всяческих телесных утех, он способен стал преодолевать многое. Женщины млели и стелились перед ним, ибо аскеза его имела оборотную сторону – сильное мужское влечение. Однако, как думалось скитальцу, никогда впредь ни одной из прелестниц более не достанет чар разбудить желанное пламя в обугленном пространстве его души. Он жил в полной уверенности, что навеки, до самого последнего вздоха запретная дверца в мир его чувств останется запертой. Ему казалось, что любые каверзы судьбы, коими богата человеческая природа, преодолеют его ум и несокрушимая воля.