18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ольга Орлова – Дань Кощею. Книга первая (страница 2)

18

— Иглу калила?

— До синевы. И остудила.

Мать молчит. Потом проводит рукой по моей косе, от затылка вниз, всей ладонью, тяжело. Так она гладит лошадей, которых хвалит.

— Руки у тебя хорошие. Не как у отца. Твой отец руками только рубит.

Во двор влетает конь.

Не въезжает — влетает, с той злой хрипотой, которая бывает, когда гонят и не жалеют. Всадник сваливается с седла раньше, чем конь встал, и идёт к крыльцу боком.

У меня внутри делается холодно и звонко, как в пустом ведре.

— Матушка. Ему очень страшно.

Отец выходит на крыльцо сам. Гонец говорит ему что-то в три слова.

Двор молчит. Даже собаки.

— Чем? — спрашивает отец, и голос у него падает вниз и делается слышен везде.

— Человеком, княже. Одним.

Гонец разворачивает лист. У него трясутся руки, и он читает по листу, хотя выучил наизусть ещё в дороге.

— «Василиса, младшая дочь».

Двор стоит.

Первая мысль у меня — что я ослышалась. Вторая — что где-то есть другая Василиса и её жалко.

Потом мать роняет ведро, и я понимаю, что нет.

Глава 2. По закону

В горнице три свечи. Больше мать не позволила: «Не поминки».

Нас пятеро. Я сижу здесь впервые в жизни.

Двадцать лет не звали. Позвали, когда стало не о ком говорить, кроме меня.

Грамота лежит посередине стола, развёрнутая. Её никто не убирает и никто не берёт в руки.

Я читаю её вверх ногами. Число. Срок. И ниже, в одну строку, чужой прямой рукой — я.

— По закону, — говорит отец.

Он говорит это первым, до того, как кто-нибудь успел спросить.

— Дань берут с каждого, кто держит землю. Скотом, золотом, людьми. Закон старше моего отца и старше его отца. Он держит нас, как обруч бочку. Один откажет — Кощей возьмёт своё сам, огнём. А после соседи увидят, что можно.

— Так пусть берёт меня, — говорит средний. Бледный, глаза блестят, как у больного. — Я встану у его ворот. Один. Я его дракона…

— Сядь.

— Батюшка!

— Сядь.

Средний садится — так садятся, чтобы всем было видно, что сели не по своей воле. Двадцать три года ещё не тот возраст, в котором умеют не сесть.

Старший стоит у окна, сложив руки. У него двигаются брови. Он считает.

— Её можно увезти, — говорит он наконец. — К тётке в Сторожье. До Покрова обвенчать, и она уже не наша дочь, а чужая жена. Пусть спрашивает с мужа.

Он говорит это ровно, как про рожь.

Обо мне в этой горнице говорят в третьем лице. Я сижу в двух шагах.

— Не увезём, — говорит отец. — Найдёт. Заплатим иначе.

— Чем? Золота у нас на две такие дани.

— Значит, на две такие дани.

Мать встаёт.

Я знаю это за минуту до — кожей.

Она снимает со стены отцовский старый меч. Тот, который на стене, не тот, который в бой.

— Никого. — Тихо. Мать умеет кричать так, что в сенях приседают. Сейчас она говорит тихо. — Слышишь, Владислав? Ни кузнеца, ни Прошкиной матери, ни последнего дурака с околицы. Я их тридцать лет лечу. Я их детей из горячки вынимала. Я не буду их считать, как овец.

— Добра.

— Не смей меня так называть, когда говоришь мне такое.

Отец берёт её за руку — за ту, в которой меч. Не вырывает. Держит.

— Не отдам — придёт и возьмёт втрое. Первыми сгорят те, кого ты лечила.

Меч опускается.

И мать плачет.

Стоит посреди горницы, высокая, с прищуренными мокрыми глазами, и не вытирает. Не замечает.

У меня под рёбрами — как рука на чужом жару. Невыносимо.

Я открываю рот и ничего не говорю.

Тут говорят громко и до конца. Я думаю слишком долго.

— Я найду другое, — говорит отец. — Четыре дня есть. Все спать.

Грамота остаётся на столе.

Выходя, средний трогает меня за плечо и говорит: «Не бойся, Васёна». Мать целует меня в голову. Старший кивает.

Никто не спрашивает меня ни о чём.

Четыре дня из наших ворот уходят гонцы.

В первый день трое — к соседям. На второй из клети выносят окованный сундук, который в моей жизни не открывали ни разу. На третий отец велит считать стада.

Гонцы возвращаются по одному.

Он перестал со мной говорить.

Я дошиваю рубаху, начатую весной. Переписываю бабкины записи про таволгу. Хожу к Прошке — краснота ушла совсем, он показывает шрамик, как воин, и врёт дворовым, что его резали трое и держали пятеро.

Эти четыре дня стоят такие, что хоть в житие вписывай: небо высокое, яблоки падают сами, паутина по стерне лежит целыми полотнами. У серой кошки в клети родились котята, все одинаковые, и она таскает их с места на место, будто ищет, где мир надёжнее.

Мир про меня не знает. Это обижает меня больше всего остального.

Ночью приходит мать, садится на край постели и молчит. Я гладлю ей руку.

На четвёртый день возвращается последний гонец, и сундук вносят обратно в клеть.