Ольга Дашкова – Генеральская дочь (страница 2)
Почувствовала запах, но не одеколон, что-то проще, чистое, с едва уловимым оттенком табачного дыма.
Лифт вниз. Молчание. Из тех, что занимают все пространство.
На улице был теплый июньский вечер. Темная машина стояла у крыльца, он открыл пассажирскую дверь, не глядя.
Я села. Полковник занял водительское место, завел двигатель.
– Адрес.
Я назвала.
Мы выехали со стоянки в ночной город, я смотрела в окно на огни, и молчание между нами было странным. Не пустым, не враждебным, а таким, в котором что-то происходило без слов и без разрешения.
Я не знала еще, что именно.
Просто чувствовала: что-то изменится. С этой поездки, с этого молчания, с этого человека рядом, который смотрел на дорогу и ни разу не повернулся в мою сторону, как будто меня не было в машине.
И почему-то не давало отвести взгляд от его прямого, жесткого профиля со шрамом на скуле, который я уже запомнила лучше, чем следовало.
Глава 2 Измайлов
Разговор со Смоленским закончился в восемь.
Вышел из кабинета, прикрыл дверь и остановился в коридоре на несколько секунд – просто постоял, выдохнул, дал голове время переключиться с одной задачи на следующую.
Это была привычка, выработанная еще в первую командировку: между делами всегда есть пауза, даже если она длится пять секунд. Без паузы все сливается в один непрерывный шум, а в шуме делают ошибки.
Пошел по коридору к лестнице. За угол не успел завернуть.
Она налетела откуда-то сбоку. Каблуки, пакет, темные волосы во все стороны. Я поймал ее автоматически, раньше, чем включилось сознание. Рефлекс, ничего больше.
Удержал, отпустил. Посмотрел.
Молодая. Очень молодая. Лет двадцать с небольшим. Платье до середины бедра, волосы распущены, глаза светлые, сердитые уже в первую секунду. Еще не разобравшись, что произошло, уже готовилась к атаке.
Генеральская дочь, узнал сразу, видел фотографию в кабинете у Смоленского.
Сказал ей про приемную, она возразила. Сказал про платье, потому что это была правда и штаб не место для подобного, отец должен был объяснить, но, судя по всему, не объяснил. Она открыла рот, чтобы ответить, но меня позвал Кириллов из оперативного, и я ушел.
Все. Исчерпывающий эпизод, не требующий дальнейшего осмысления.
Поднялся на четвертый этаж, в свой кабинет, закрыл дверь. За окном темнел пустой ровный плац со столбами освещения через каждые двадцать метров. Достал сигарету, открыл окно.
Боль пришла, когда я закуривал.
Привычная и уже своя, родная. Острая вспышка в правом боку, там, где двенадцать лет назад остался осколок, который не стали вынимать из-за риска.
Сам по себе осколок не мешал, мешали его последствия. Периодические воспаления, в которые я не вмешивался, пока они сами не отступали. Врачи говорили: режим, нагрузки снизить, наблюдаться регулярно.
Я наблюдался от случая к случаю, нагрузки не снижал, режим понимал по-своему.
Затянулся, переждал. Боль откатила, но не ушла, притихла, осела фоновым напряжением под ребром. Нормально. Бывало хуже.
Смоленский сегодня говорил об операции на южном направлении, о сроках, о людях, которых не хватает. Я слушал, предлагал варианты, он слушал в ответ, мы умели работать без лишних слов, это было одним из немногих удобств в моем нынешнем положении.
Двенадцать лет я знал этого человека. Двенадцать лет назад он вытащил меня из места, из которого я сам выбраться не мог.
После Ани и Маши я два года существовал в режиме, который трудно назвать жизнью. Функционировал, выполнял, отчитывался.
Смоленский это видел – не сочувствовал, не лез с разговорами, просто давал работу. Все больше работы, все сложнее, туда, где некогда думать ни о чем кроме задачи. Это работало. Постепенно, медленно, без гарантий, но работало.
Я был ему обязан больше, чем мог отдать. Поэтому, когда в половине одиннадцатого он позвонил и попросил отвезти дочь домой, я сказал: «Хорошо».
Не потому что хотел. Потому что Смоленскому я не отказывал.
Она ждала в кабинете, уже собранная, с сумкой, с таким выражением лица, которое говорило все про ее отношение к этой затее. Я ее понимал: быть отправленной домой с отцовским заместителем в двадцать с небольшим лет – это не то, чего хочется. Я бы тоже не хотел.
– Готовы? – спросил.
– Была готова полчаса назад.
Дерзость. Не злобная, просто укоренившаяся, из тех, что появляются у людей, которым слишком часто давали то, что они хотели.
Пропустил ее в дверях, мы спустились в лифте молча, открыл машину, она села. Назвала адрес, я знал этот район, хороший, тихий, в пятнадцати минутах езды.
Поехал. Девушка молчала примерно две минуты.
– Вы давно знаете моего отца?
– Достаточно.
– Это не ответ.
– Двенадцать лет.
– И все это время такой же разговорчивый?
Я не ответил. Смотрел на дорогу, переключил передачу, обошел грузовик.
Она была из тех, кто не умеет молчать в присутствии чужого человека, заполняла паузы словами, как заполняют пустое место, чтобы оно не давило.
Молодая привычка. Пройдет.
– Вы всегда такой? – спросила через минуту.
– Какой?
– Как будто рядом никого нет.
Подумал, что это довольно точное наблюдение для человека, которого я видел двадцать минут суммарно.
– Рядом есть, – сказал. – Просто не всегда нужно это комментировать.
Она что-то сказала еще, я не запомнил что, потому что боль в боку качнулась снова, резче, чем обычно, и я несколько секунд занимался только тем, что держал лицо и дыхание ровными.
Переключил передачу, выровнял машину, дал боли откатиться. Отступила.
Справа мелькнул ее профиль в свете уличных фонарей, девушка смотрела в окно на огни и молчала… наконец. Волосы распущены, прямая линия носа, чуть опущенный угол губ.
Красивая, объективно. Не в том смысле, который что-то значит, просто факт, доступный наблюдению.
Слишком молодая. Слишком яркая для того места, которое занимает ее отец, и для людей, которые в этом месте работают. Ей бы куда-нибудь, где жизнь легче и люди понятнее.
Не моя мысль. Не мое дело.
Я давно перестал думать о женщинах как о чем-то, требующем внимания. Была Марина – удобно, без обязательств, без лишних разговоров. Она понимала, я понимал, все чисто. Это устраивало.
Женщины в моей жизни занимали строго отведенное место – не больше и не меньше. Так было проще. Так было правильно.
Аня и Маша забрали с собой все, что я мог отдать, и я не возражал, они имели на это право. Что осталось после, я не отдавал никому, потому что отдавать было нечего.
Марина это знала и не претендовала.