Олег Ветров – Сердце, съеденное зимой (страница 2)
Я не боюсь. Я психолог. Я знаю, что страх — это просто химия, кортизол и адреналин. Его можно измерить, проанализировать, объяснить. Я могу написать научную работу о том, как страх искажает восприятие. Я могу назвать это состояние «панической атакой в условиях полярной ночи». Я могу выписать себе успокоительное, которого у меня нет.
Но когда я ложусь обратно и закрываю глаза — я вижу его.
Белые волосы, белая кожа, белые глаза без зрачков. Он стоит в коридоре, который ведёт в никуда. Улыбается.
«Я пришёл за тобой, — говорит он. — Как и за ней».
Я не знаю, кто «она». Но я знаю, что завтра я пойду в архив.
И тогда игра начнётся.
Глава 2. Дневник
Архив университета находится в подвале.
Не в специальном помещении с климат-контролем и стеллажами из ценных пород. Нет. Просто подвал. Старый, сырой. Трубы отопления гудят так, что через час начинает ломить виски. С потолка свисает одинокая лампа без абажура — она не горит, но я всё равно смотрю на неё, как на свидетеля.
Я спускаюсь по бетонной лестнице в восемь утра. В темноте. В Ульвхамне сейчас никогда не бывает светло — полярная ночь ещё не началась официально, но солнце уже не поднимается над горизонтом. Только серые сумерки, которые длятся несколько часов. Света от них — как от коптилки.
Я включаю фонарик на телефоне. Луч выхватывает стены — голые, некрашеные, в паутине, которая шевелится от сквозняка. Одна нить дрожит так, будто кто-то только что коснулся её. Пахнет плесенью и старой бумагой, ещё чем-то сладковатым — может быть, разложившимся картоном. Холод такой, что пар изо рта валит клубами, как в морозилке.
Дверь в архив не заперта. Ключ я взяла у коменданта под предлогом курсовой работы по истории психологии. Он даже не спросил, зачем мне это в семь утра. В Ульвхамне никто ничего не спрашивает — здесь привыкли, что студенты пропадают, а потом возвращаются или нет.
Внутри — ряды металлических стеллажей. Коробки, папки, пыль толщиной в палец. Я иду между ними, касаюсь корешков — картон, пластик, кожа. Некоторые папки такие старые, что рассыпаются от прикосновения, и тогда в воздух взлетают мелкие коричневые хлопья. Они пахнут не бумагой — сухими листьями и чем-то кислым, похожим на пот. Я чихаю. Эхо разносится по подвалу, возвращается ко мне же — гулкое, чужое.
Я ищу материалы о полярных ночах прошлых лет.
Профессор Хартманн упомянул в лекции, что феномен «полярных кошмаров» изучают больше ста лет. Но исследований мало. Люди не любят говорить о том, чего боятся. Особенно когда боятся по-настоящему.
Я нахожу первую коробку в дальнем конце стеллажа, почти в углу, где плесень толще, а воздух тяжелее. На коробке надпись от руки, фиолетовыми чернилами: «1924, 1925, 1926 — отчёты о пропавших».
Пропавших.
Не «погибших». Не «умерших». Пропавших. Без тела, без свидетелей, без объяснений.
Я открываю коробку. Внутри — подшивки газет, вырезки, несколько фотографий. Беру первую, перечитываю заголовок:
«ТАИНСТВЕННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ СТУДЕНТКИ В УЛЬВХАМНЕ».
Текст напечатан на старой бумаге, которая пахнет ванилью и пылью. Я читаю быстро, перескакивая через подробности о погоде и состоянии дорог.
Маргарет Холм, 21 год, студентка психологического факультета. Пропала без вести в январе 1924 года. Последний раз её видели выходящей из общежития. Сказала подруге, что идёт в старый амбар. Больше не вернулась. В морге её нет. В больницах нет. Полиция обыскала окрестности — ничего.
Я пролистываю дальше. Ещё одна вырезка, уже с другого года:
«НОВАЯ ЖЕРТВА ПОЛЯРНОЙ НОЧИ».
Йоханна Свенссон, 19 лет. Пропала при аналогичных обстоятельствах. Подруга утверждала, что Йоханна жаловалась на странные сны — кто-то звал её по имени. С каждым днём всё громче. А потом она встала ночью, оделась и вышла. В амбар.
Я перебираю папки. 1924, 1925, 1926, 1937, 1938, 1949, 1950, 1961 — год за годом, десятилетие за десятилетием. Всё повторяется. Пропажи возвращаются снова и снова — иногда двое, иногда пятеро, иногда семеро. Все с психологического факультета. Все — незадолго до окончания полярной ночи.
Все — как будто их кто-то выбирал.
Я кладу газеты на пол. Они шуршат и не хотят расправляться — слишком старые, слишком хрупкие. Беру следующую папку.
Фотографии.
Чёрно-белые, сепия, цветные — чем ближе к нашему времени, тем ярче. Я перебираю их, как карты в колоде. Лица. Чужие, незнакомые. Студенты в старомодной одежде, студенты в джинсах и свитерах, студенты в толстовках. Глаза у всех одинаковые: живые, ещё ничего не знающие.
И вдруг — одна фотография заставляет мои пальцы замереть.
Группа студентов. Стоят на фоне университета — того же самого, только без обветшалых стен, без трещин, без копоти. Свежевыкрашенный. На заднем плане — преподаватели. Строгие, в костюмах и длинных платьях.
Я узнаю одного из них.
Профессор Хартманн.
Но это невозможно. На обратной стороне фотографии чернилами выведено: «1924 год. Преподавательский состав факультета психологии».
Хартманн выглядит так же, как сейчас. Те же глубоко посаженные глаза, тот же прямой нос, те же седые волосы — но они были седыми и тогда. Та же родинка над левой бровью. Как будто время обошло его стороной. Или он обошёл время.
Я приближаю фотографию к лицу, вглядываюсь в детали. На его пиджаке — пуговицы, такие же, как он носит сейчас. На лацкане — маленькое пятно, похожее на кофе или кровь. У него подпись на обороте: «Хартманн, лекция о бессознательном».
Он не может быть здесь. Это ошибка. Ошибка архива. Ошибка в датировке. Или просто похожий человек.
Но я не верю в совпадения.
Я кладу фотографию в карман. Она шуршит, застревая краем, но я её заталкиваю.
Потом достаю телефон и звоню отцу.
Он берёт трубку после третьего гудка. Голос у него такой, будто он не спал всю ночь — или пил. С отцом трудно понять. После того как мать пропала, он так и не пришёл в себя. Собрал себя заново, но неправильно — как сломанную чашку, склеенную криво.
— Папа, это я.
— Мара. Ты в порядке?
— Да. Я хочу спросить... о маме.
Молчание. Я слышу его дыхание — тяжёлое, неровное, с присвистом. Он курит. Опять. Врачи запретили, но он всё равно курит. Говорит, что это единственное, что его успокаивает. Я слышу, как зажигалка щёлкает — сначала холостой хлопок, потом огонь.
— Что ты хочешь знать? — спрашивает он наконец.
— Ты говорил, что она видела сны. Какие?
— Она не рассказывала. Только говорила, что кто-то зовёт её. Сначала тихо, а потом всё громче. Она просыпалась в три часа ночи и сидела у окна. Я спрашивал — она молчала.
— И она ходила во сне?
— Да. В амбар. Каждую ночь. Я запирал дверь — она открывала. Я ставил стул — она отодвигала. Я садился у порога — она перешагивала через меня, как через бревно. Я не мог её остановить.
Голос отца дрожит. Он не плачет — он давно разучился плакать. Но дрожит так, что я слышу, как вибрирует мембрана телефона.
— Ты знаешь, что в амбаре?
— Там ничего нет. Пустое место. Я проверял. После того как она... ушла. Я ходил туда много раз. С фонариком, с собакой, один. Ничего. Доски, гвозди, паутина. Но холод — всегда холод, даже летом. И запах — как в морге.
— А дневник? Ты знал, что она вела дневник?
Он молчит так долго, что я проверяю — не оборвалась ли связь. Потом говорит:
— Она что-то писала. В синей тетради. Я видел раз или два. Но я не читал. Не смог. Боялся, что там что-то... что я не смогу забыть.
— Папа, я прочитала. Там написано про амбар. И про какого-то «него».
— Не ходи туда, Мара. Пожалуйста. Я не выдержу, если потеряю и тебя.
— Я просто хочу узнать правду.
— Правда в том, что она ушла и не вернулась. И никто не знает, почему. Оставь это. Похорони. Плачь на могиле, которой нет. Но не ходи туда.
Он вешает трубку. Даже не прощается.
Я смотрю на экран несколько секунд. Потом убираю телефон в карман и продолжаю листать папки. Руки дрожат — от холода или от того, что он сказал. Под ногтями собирается серая пыль, которую я не помню, когда занесла.
Через час я нахожу то, что искала.
Старая карта Ульвхамна, 1880 года. На плотной, пожелтевшей бумаге, с выцветшими чернилами. На ней отмечены все здания, которые тогда существовали — многие уже снесены, перестроены, забыты. Но одно место обозначено особым значком, похожим на руну, которую я видела на стекле.