18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Смирнов – Прощание (страница 29)

18

– Ну, гордись, гордись. На свою голову. Я предупредил по-хорошему. А там воля твоя…

«Откуда он знает, что будут отделять? И где?» – подумал Скворцов и больше с ним не разговаривал.

Через силу, с паузами, с отдыхом разговаривал с Лободой, с другими соседями. С Лободой – про Белянкина, Брегвадзе, Ивана Федосеевича, похоронены ли? С другими – из каких частей, где дрались, как попали в плен? На первые два вопроса отвечали охотно – в основном из стрелковых и танковых полков пятой армии, из укрепрайона, – а на последний отмалчивались или же буркали: «Как и вы, лейтенант…» Скворцов не сердился: возможно, как и я. А возможно, и не так. Да не ради этого, превозмогая слабость и боль, беседует он с пленными. А чтобы составить представление: какой же мощи нанесли немцы удар? Представление составлялось: огромной мощи, и не только по пограничью, а и в глубину. Значит, положение серьезное. Да-да, сражаться предстоит всерьез. Не сутки, не двое. Неделю? Месяц? Больше? И значит, еще можно вновь занять свое место в боевом строю. Все сводится к одному: бежать, бежать!

Этот день был столь же нескончаем, как и предыдущий. Хотя вчера он воевал без роздыха, а сегодня преимущественно валяется на травке. Он очень страдал от солнцепека, жажды, голода, боли. Но ни словечка жалобы не выдавил, ни стона. Зубы стискивал, катал желваки – и все. Надо терпеть. Чтоб дождаться момента. И чтоб не упустить этот момент.

И в забытьи Скворцову виделись вспышки боя. Но они не могли побороть черноту, окутывавшую сознание. Когда же Скворцов открывал глаза, солнце било, как вспышками, и казалось: вспышки выстрелов и взрывов окружают, не вырваться из этого огненного круга. Надо думать, думать, думать. О чем? Да обо всем. Что было, есть и будет. Или не будет. Но ведь прошлого у него нет? Кто сказал? Сам же говорил… Прошлое – вот оно, за спиной, от вчерашнего дня до детских лет, с каких помнишь себя. От прошлого, как и от настоящего, не уйдешь никуда. И от будущего не скроешься. Хотя, возможно, оно будет кратким, превратится в настоящее, настоящее – в прошлое, и конец. Но покамест живешь – с тобой и прошлое, и настоящее, и будущее.

Сумерки со взвешенной в них пылью накатывали на село, на улицы, на школьный двор. Солнце угасло, и жара угасала, дышалось легче, бодрей. Зато голод, свирепея, будто выедал кишки, и люди обрывали с веток маленькие незрелые яблоки и груши, хрумкали, кривясь от оскомины.

Лобода тоже сорвал, сунул зеленое яблочко Скворцову. И тот захрумкал, передергиваясь от кислоты и сплевывая набегающую слюну. После яблочка жрать повело еще сильнее, до рези, до спазмов в животе. Точно кто-то сидит в животе и железными зубами выедает изнутри. Это голод, ненасытный голод. Да что они за эти двое суток ели? Считай что ничего.

Мотоциклы трещали реже, но стало больше автомашин: пыля и прорезая эту пыль и сумерки светом фар, они двигались и за Буг, и из-за Буга. Границы уже не существует, рухнула. Не существует границы, которую они, пограничники, неусыпно охраняли. Слишком неравны были силы. Граница рухнула, государство не рухнет. А когда-нибудь будет восстановлена и она, государственная граница.

Главное – бежать. Может, ночью, когда часовой прикорнет, может, днем, когда будут перегонять.

Но ночь отпала, потому что прибыло еще трое часовых, включили прожектор – он высвечивал двор до травинки. Отложим до утра. Утро вечера мудренее, так же? Павло согласился:

– Так, товарищ лейтенант. Драпать будем при конвоировании. – Поерзал, отпустил ремень, чертыхнулся: – Режут прожектором, мешают уснуть.

Но спустя полчаса Лобода уже дремал, привалившись спиной к спине Скворцова – так теплей. Прожекторным светом заливало двор, и оттого за проволокой было еще непроглядней. В небе самолеты – на восток и на запад – немецкие: подвывали. Поддувал ветерок, сырой, болотный. Казалось: из-за того знобко, что двор высвечен; там же, где ночная темь, – там тепло, нормально, по-человечески. Скворцов жался к жесткой, костлявой спине Лободы, но это не согревало: пробегала дрожь, ползли мурашки, зубы выстукивали. Он лежал на левом боку; трава была влажная, земля словно притягивала.

Ночь была короткая, воробьиная, с зарницами – отблески бомбовых взрывов. Пробуждаясь от забытья, Скворцов проводил ладонью по небритым щекам, будто стирал с них белесый прожекторный свет, липкий и постыдно оголяющий, слышал дальние разрывы и близкое бормотание спящих. Когда забывался, донимали кошмары: лиса выедает у него внутренности, волк обгладывает плечо, медведь бьет лапой по затылку, мохнатый, рычащий, с когтистыми лапами и гнилостным запахом изо рта. Скворцов пытался вырываться, но звери держали цепко, и медведь говорил человечьим голосом: «Не вырвешься, приятель».

Очнувшись под утро, увидел: прожектор выключен, серая мгла – и на дворе, и за проволокой, на воле. Это почему-то придало уверенности: и они очутятся там, за проволокой. Будет шанс бежать. Да ты же еле-еле шкандыбаешь, как убежишь? Убегу!

Трава и одежда от росы волглые, зуб на зуб не попадает. Скорей бы всходило солнце, обсушиться бы, обогреться. Пленные еще спали вповалку, бормотали, вскрикивали во сне. И вдруг раздался вскрик не во сне:

– Петька помер! Братцы, Петька помер!

Кричал красноармеец в бушлате и в напяленной на уши пилотке. Вскочив с земли, он по-бабьи всплескивал руками, всхлипывал, размазывал слезы на чумазых скулах.

– Ну чего кудахчешь? – прицыкнули на него. – Ну отмучился, царство ему небесное, все там будем…

– Так ведь это ж Петька, мой кореш… с Чувашии, мы вместях призывались, служили вместях… Петька помер, братцы!

Приподнимались головы, ворочались тела. Лобода привстал, сонно почесываясь, буркнул:

– И взаправду, чего орать? Криком поможешь?

– Но ведь человек умер, – сказал Скворцов.

– А наши пограничники, что сгибли, не человеки? А мы не человеки, можем сгибнуть в любую минуту…

– И они человеки, и мы человеки… Поэтому и нельзя относиться к смерти как к обыденности, нельзя привыкнуть к ней.

– Мудрено говорите, товарищ лейтенант. – Лобода почесывался, хмурясь. – Все человеки, но когда их столько убивают – небось привыкнешь…

– Нельзя привыкать к человеческой смерти, – повторил Скворцов, и Лобода промолчал.

«Поучаю», – подумал Скворцов, перебарывая расслабляющую дурноту, будто заодно с поучающими словами из него вышли остатки сил. Он бы мог усмехнуться – выходят эти остатки и никак не выйдут, – но не усмехнулся.

Товарищ Петьки всхлипывал, то наклонялся к умершему, то прямился, не зная, что делать дальше. Да и никто этого не знал. Тот же голос, что приказывал чувашу не кудахтать, произнес:

– Когда заварилась каша, мы враз смикитили: война! Ну весь гарнизон по тревоге собрался в дот, фашист лупит прямой наводкой, танки идут… Я и говорю… давайте, говорю, обнимемся перед смертью, попрощаемся. А старший лейтенант обрезает: отставить прощания, воевать будем! Ну, мы воевали, покамест фашист не выкурил огнеметами… Мы наверх, почти всех перебили, старшого тож, а я вот в плену. Так и не попрощались…

А он попрощался с Ирой и Женей, с Кларой. Прощался ли с кем из пограничников – не помнит, как отрезало. Может, и прощался. С Белянкиным, например. Или не попрощался? Отшибло память. После вспомнит. И вдруг отшибленная память сработала, но не так, не то: если начнется война, будем бить врага на его территории. Чьи слова, не помнит, точны ли, не помнит. Но помнит: смысл такой. И что же? Война началась, и враг на нашей территории. Бьет нас? Похоже. Хотя и мы его бьем. Но война отходит на восток, вглубь страны. Как же так?

И, холодея от этих мыслей и стараясь избавиться от них, Скворцов подумал: «Кто-то просчитался? Нет, не может быть! Красная Армия могучим ответным ударом отшвырнет врага, и война переместится на его территорию. Будем бить за Бугом! А если ответного удара не дождемся? Если немцы пойдут на восток дальше и дальше? Что тогда?»

Эти мысли давили, как мельничный жернов, – ни встать, ни сдвинуться. А он обязан сдвинуться и встать, когда это будет нужно. Но для этого мысли должны быть другие: что бы там ни было, конечная победа останется за нами, только так и не иначе.

А в эти утренние часы двадцать четвертого июня москвичи уже разворачивали скипидарно пахнущую типографской краской «Правду» и читали: «Как львы дрались советские пограничники, принявшие на себя первый внезапный удар подлого врага. Бессмертной славой покрыли себя бойцы-чекисты, выученики Феликса Дзержинского, славные сыны партии». И вместе со всеми читала эту передовицу пожилая, уставшая, в рабочем сатиновом халате линотипистка – с воспаленными веками, с морщинками вокруг увядшего рта. Читала-перечитывала, будто не она набирала эту статью ночью, с рукописи, и у нее, как и ночью, замирало сердце, заходилось в тревоге и за всех тех, кто на границе, и за одного, за ее Валеру, ее сыночка, служившего на западной заставе. И она же, эта немолодая, усталая линотипистка, набирала ранее первую, за двадцать второе июня, сводку Главного командования Красной Армии: «С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими…»