18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Смирнов – Прощание (страница 30)

18

Ворота с царапающим душу скрипом растворились, и во двор вошло с десяток немцев. Ощеряясь и галдя, воняя шнапсом, они врезались в гущу тел, пинками кованых сапог и ударами прикладов поднимали пленных. Не дожидаясь, когда ударят и их, Скворцов с Лободой встали, поддерживая друг друга. К галдежу немцев добавились стоны, вскрики, ругательства пленных, и трудно было разобрать что-нибудь в этом клубке звуков. Но потом хлопнул выстрел: застрелили не сумевшего подняться раненого. Скворцов дрогнул от боли, словно пуля вошла в него, – и стало тихо. И в этой утренней солнечной тишине пленные услышали команду на ломаном русском: строиться в колонну по четыре.

Строились, толкаясь, но без ругани, молча. Немцы прошлись вдоль рядов, бегло обыскали, нет ли оружия – его не было, ведь обшаривали каждого еще вчера, когда заводили во двор. Потом обер-ефрейтор, от которого разило не шнапсом, а одеколоном, с усиками под Гитлера, остановился перед строем, вытащил из полевой сумки лист бумаги и карандаш – Скворцов подумал, что будут переписывать военнопленных. Но обер-ефрейтор передернул усиками, произнес что-то вроде: «Тсс» – и спрятал бумагу с карандашом в сумку. И это можно было расценить так: к черту списки, без них обойдемся, шагом марш!

Колонну повернули и повели со двора, и Скворцов с Лободой, стоявшие на правом фланге, очутились теперь в замыкающих рядах. Это сперва встревожило Скворцова – если сзади, больше шансов оторваться, отстать и, следовательно, быть убитым, как собака при дороге, – но затем он успокоился: чему быть, того не миновать. Главное, передвигать ноги, идти со всеми.

Шаркали сапоги, колыхались спины. Редко кто шел один, больше обнявшись – или помогают друг другу, или двое поддерживают третьего. И Скворцова поддерживали с двух сторон – Лобода и младший сержант из пехотинцев, конопатый и рыжий, и на петлицах рыжая засохшая кровь. Рука пехотинца была мягкая, но сильная, посильней, чем у Лободы. А руки Скворцова были как не его: хочешь ухватиться за товарищей, а не можешь, рука сползает. И все-таки он хватался, клонился вперед, переставлял ноги.

Их повели по селу. Солнце било в зрачки, проезжавшие машины обдавали бензиновой вонью и пылью, шоферы, высовываясь, орали что-то конвоирам, и те что-то орали им, и все немцы улыбались, хохотали и, казалось, приплясывали. Казалось это, может быть, потому, что шоферов в кабинах подбрасывало, а конвоиры нетерпеливо переминались – колонна плелась, немцы же хотели поскорей отвести куда приказано. И они то поджидали колонну, то принимались подгонять прикладами.

Было больно и стыдно, что с тобой обращаются как со скотиной, – под взглядами волыняков из окон, дверей, садов. Скворцов отводил глаза, но ему представлялось, что в тех, чужих глазах и сочувствие, и равнодушие, и мстительность – что хочешь. С иных дворов в колонну бросали злобные и подлые слова – так вам и надо, москали! – с других бросали краюхи хлеба, шматки сала, вареные картофелины. Немцы не препятствовали сердобольным бабам. А пленные ловили еду или подбирали ее в пыли, делили на части, глотали не прожевывая. И Скворцов проглотил, не разжевав, хлебную корочку, которую сунул ему конопатый младший сержант, и картофелину, которую сунул Лобода. В желудке резануло, затем резь перешла в тяжесть – будто кирпич. И эта тяжесть в животе еще больше гнула книзу.

– Крепитесь, товарищ лейтенант, – говорил Лобода. – Поприбавится пороху… Какой-никакой харч… Хотя, честно, после него на жратву еще шибче повело…

Рыжий пехотинец ничего не говорил, но от его мягкой и хваткой руки Скворцову становилось чуть спокойнее. Лобода продолжал распространяться:

– Бой не так страшен, как голод. В бою что? Ну шпокнут тебя, и привет. А тут мучаешься, мучаешься, хоть лапу соси, как медведь… Верно, товарищ лейтенант?

– Шагай. – На это слово у Скворцова достало сил.

– А мы что делаем? Шагаем… Только вопрос: куда и зачем?

Суесловил Павло. Куда и зачем – ясно же. Лучше б помолчал, поберег силы, на говорильню их сколько тратится. Вот младший сержант молодец, помалкивает. И тут младший сержант сказал:

– Товарищ лейтенант, это ж ужасно, человек человека убивает. Настанет ли время, когда на земле не будет смертоубийства?

– Когда-нибудь настанет, – ответил Скворцов, понимая: нужно ответить. – Но не скоро настанет.

– Мы-то до того времени не доживем, – пробурчал Лобода.

Село осталось позади, и желто-серый проселок, как выцветшая обмотка, раскатился по холмам. Холмы были безлесные, в чересполосице капусты, картофеля, ржи, кукурузы, гороха. Все было съедобно: капустные листья, картошка, початки, а горошины и зерно можно вышелушить – зеленое, сырое, но съедобное! Набить бы брюхо! Пускай потом ноет и режет. Переболело бы, и, может, перестал бы быть доходягой.

Но свернешь с проселка – получишь пулю, вон одного, шагнувшего в горох, немцы пристрелили. Ешь глазами и не смей превращаться в доходягу. Отвратительное словцо, неизвестно как попавшее в армейский обиход. Нет, я не доходяга, еще потягаюсь со смертью, еще повоюю. Только бы не оступиться, не упасть. Только бы товарищи не покинули. Нет, товарищи не оставят в беде. Но что они могут? И что он может для них? Одно они могут все – держаться до конца.

С проселка повернули на тракт – каменные плиты были накатаны, черно блестели, как смазанные маслом, и будто поэтому ноги еще больше скользили, разъезжались. По тракту грохотала танковая колонна, и черешни по обочинам в испуге подрагивали листочками. Скворцов скользил подошвами, подламывался в коленях, но он был почти равнодушен к танкам, скрежещущим, ревущим, рождающим вихри. Подбеленные стволы, ветки и листики подрагивали, а плодов не видать: проезжие и прохожие попользовались, птицы склевали. Тракты на Волыни обсажены черешнями – рви и ешь сколько влезет. Ведро бы съел, проглотил бы с косточками. Как же сосет голод!

Блеснул пруд, и пленные посыпались к нему с насыпи. Конвойные орали, били прикладами, протарахтела предупредительная очередь, но остановить людей было нельзя. Им, полсуток не сделавшим глотка, вода была важней, чем жизнь. И немцы это поняли, смирились. Скворцов стоял на коленях, зачерпывал теплую мутную воду и пил, пил. Потом наклонился еще ниже и пил прямо из пруда. Неотрывно, взахлеб. Пил, будто ел, – набивал живот водой. И голод будто приглох.

От пруда отрывались отяжелевшие, со вспученными животами, кто имел фляги – наполнил. Карабкались на насыпь, подгоняемые теми же криками и ударами конвоиров. На тракте кое-как построились в колонну – и задвигались, заколыхались. И на этот раз Скворцов, Лобода и рыжий пехотинец, которого звали Митей, оказались в последних рядах.

Солнце жгло, выпитая вода выходила по́том – заливало глаза. А в желудке все тот же кирпич – давит, гнет своей прямоугольной тяжестью. Вода в брюхе булькает в такт шагам. И словно та же вода струится перед взором – над трактом, на весу. И Скворцов, что бредет в толпе пленных, задыхающийся, скрюченный, вспоминает: рубит строевым на плацу, а оркестр сверкает медью, а курсанты поют в лад трубам:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, Преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, А вместо сердца – пламенный мотор.

И старшина-сверхсрочник, перекрывая пение, командует: «Р-раз! Р-раз! Р-раз, два, три! Левой, левой!» Курсант Скворцов с рвением тянет носок, впечатывает подошву в асфальт, преданно косит на старшину, поет во всю глотку. И уж как ему хорошо: майские кумачи, медь оркестра, на трибуне училищное начальство, перед трибуной рубят строевым будущие пограничные командиры. Неважно, что песня о летчиках, а они пограничники. Важно, что и у них стальные руки, а вместо сердца – пламенный мотор. Р-раз, р-раз, два, три, левой, левой…

Что, он в плену? Конвойные гонят, безоружного и бессильного? Куда гонят? В лагерь, в тюрьму. А может, и расстреляют. Он же лейтенант, комсостав, член ВКП(б). И документы все при нем, в левом кармане, нагрудном, у сердца. Да не мотор оно, сердце, а человечья плоть – тонкая, ранимая, кровоточащая…

Сошли с тракта, потащились по большаку, тоже обсаженному черешнями, к лесу. Куда все-таки идем? Солнце то слева, то справа, то бьет в зрачки. И от этого чередования еще невыносимей кружится голова.

Лес, синий, густой, зовущий тенью, вставал впереди, приподнимаясь и расширяясь постепенно. Там, едва вступили в застойные, душные тени берез и кленов, все и случилось.

14

Ей-богу, я не ожидал этого. Плелись, плелись – и вдруг стрельба. Немцы, по-моему, тоже были поражены. Если по порядку, то так: шкандыбаю, лейтенанта поддерживаю, и он шкандыбает. Честно: если бы не Митька, я б один не управился с лейтенантом, шибко худо было ему временами, ох и худо. Вроде даже без сознания, глядит, как сквозь пленку какую, либо вовсе не видит, однако ноги переставляет. Упаси свалиться либо отстать, таких пристреливали. Упал кто – немец подходит и одиночным выстрелом из автомата в затылок. Отстал – пулю в лоб. Вот и вся разница… А так немцы шли спокойненько, курили сигареты, пили из фляг, рассказывали что-то, смеялись, а когда надо, подходит и стреляет без предупреждения.

Пятерых уже пристрелили. Мы ушли, а те, пятеро, остались валяться на дороге, у обочины, и не оглянуться на них. Да и к чему оглядываться?