Олег Смирнов – Прощание (страница 24)
Иван Федосеевич сунул мне сумку из-под гранат: «Тут харч на дорогу», Ирке – свернутое байковое одеяло: «Пригодится», на Клару накинул телогрейку, ничего не сказав.
Игорь обнял меня, поцеловал:
– Прощай. Прости. – Обнял Ирку, поцеловал, повторил те же слова. Он еще что-то порывался сказать и ей, и мне, но не сказал, обнял Клару: – Счастливого пути, дорогие!
Витя Белянкин поцеловал нас с Иркой, от Клары никак не мог оторваться.
Иван Федосеевич поручкался с нами, посоветовал:
– Держитесь стежки, не свертайте. В селах остерегайтесь националистов, продадут, иуды. Не к мужикам обращайтесь, к бабам, они помягче, подобрей… Путя́ пускай кажет Ирина, она в здешних краях хаживала, Евгения – замыкающая. Так, товарищи командиры?
– Так, – сказал Игорь сдавленно.
А Виктор не отозвался, припал к Кларе, вздрагивая от плача; Ирка всхлипывала, Клара шмыгнула носом, а у меня – ни слезинки, только горло перехватило, и я не могла говорить. А когда мы отошли метров на сто, слезы полились безудержно. Я плакала и оглядывалась, хотя тропа свернула за косогор, в ржаное поле. Позади, кроме темени, никого и ничего. Что же будет с Игорем, с пограничниками? Господи, если ты есть, сохрани их!
Возникла дикая мысль: отстать, пусть себе идут, а я поверну вспять. Замедлила шаг. Клара удалялась, растворяясь во мраке. И я испугалась за них, за двоих: как они без меня? Худо им будет, все же я поэнергичней, посмелей. Нет уж, коль решено, идем втрех! Мне ведь и так повезло: замыкая, я последней видела Игоря, он был мой – напоследок. А вообще – с дороги не сбилась бы.
С дороги я не сбивалась. Старшина прав: хаживала по округе. И езживала. Не одна – с мужем. Удивительно, но тогда у Игоря выкраивались для этого оконца в службе. А уж служил-то он рьяно, граница – прежде всего. И вот бродили вдвоем по лесам, с лукошками для грибов да ягод, вдвоем катались на бричке из села в село, заходили в магазины, покупали нужное и ненужное – со смехом, с шуткой. Давно мой Игорек не шутил. Да и мой ли он? Да и об этом ли сейчас думать?
Мнится, не перенесу сегодняшних… уже не сегодняшних, вчерашних потрясений. И тяжелейшее из них – гибель белянкинских мальчиков. За что же их, невинных? Каково отцу с матерью? Не в состоянии представить: у меня были дети – и убило. С ума можно сойти. И Клара, похоже, не то что сошла, но не в себе.
Ах, если б у меня были дети! Я так их хотела, хотел муж, дочку ли, сына… Порченая я? Муж утешал: еще будут. И были б, кабы не война. Знаю: Игорь ко мне вернулся бы. Я его заранее простила, потому что люблю. И Жеку прощу, она же моя сестра, глупая девчонка. Вчерашний день все смешал. Прав был муж, предостерегая: немцы нападут. И они напали. Подло, вероломно, по-разбойничьи. По-фашистски.
Я думаю про все это, а надо бы про иное. Правильно ли веду, как с Кларой, не отстает ли Жека, и на немцев чтоб не напороться.
Вела правильно, хотя, разумеется, в ночи мест не узнавала, просто старалась не утерять стежку, как и учил старшина. За спиной надсадно дышала Клара, значит, она идет; дышит же так оттого, что нездорова, сердце у нее и раньше пошаливало. А вот как с Жекой – не видела, решила иногда останавливаться, чтоб все сходились, и убеждалась: здесь Жека; в эти секунды мы все трое поворачивались лицом туда, где застава, – рожь, кусты, косогор, а дальше не разобрать, сплошные черные пятна. Ну а что касается немцев, то я откровенно боялась, и не того, что пуля попадет, а того, что мы попадем в их руки. Я вообще трусиха. Готовилась в учительницы – стала женой пограничника. Когда Игоря поднимали ночью по тревоге и он убегал, на ходу одевался, дрожала от страха – скорей бы возвращался, скорей бы наступало утро: нарушители боятся света. Муж возвращался, заляпанный грязью, усталый. И веселый! Я ни о чем не расспрашивала, прижималась к нему, он крепко целовал меня…
Чужие ракеты загорались слева, нас укрывал склон холма, но все равно я приседала, пока ракета висела в небе. Свет их был бледный, холодный, но казалось: если ракета угодит в тебя, ты мгновенно сгоришь заживо в ее жутком, горячем огне. Где-то сбоку слышались обрывки немецкой речи, и у меня от страха начинали заплетаться ноги. Вдруг на тропе возникнет фашист с автоматом? Представив это, едва не кинулась наутек. Да вовремя сообразила, что наткнусь на Клару, а за ней – Жека. Перестань трястись! Что может быть страшнее того, чему ты была свидетельницей на заставе? Уговариваю себя, а бьет как в лихорадке.
Или просто замерзла? Сыро ведь, промозгло, старицы и болота. Согреться бы. Как? А одеяло? Я развернула его, набросила на себя. Теплей. И тащить не надо, руки свободные. Трясет как будто поменьше. Вот так трясло, когда малярией болела. На Кубани, в Краснодаре, школьница еще была, пигалица. Акрихину наглоталась – на всю жизнь. И на всю жизнь вчера насмотрелась крови, мук и смертей.
Постепенно тропа увела нас вниз и в сторону от немцев. Голоса их не слышались, ракеты взлетали позади. А впереди была непроглядная темнота – ни огонька, но за дальними лесами вставало огромное зарево. Уж там-то было светло, и подумалось: нам туда, на этот багровый, тревожный, смертный свет. Нет, до этого света нам не дойти.
Сколько мы прошли, не знаю, но внезапно ощутила такую усталость, что готова была упасть. Шла, шла – и будто заплели мне ноги. Я свернула с тропы, присела на пенек, рядом опустилась Клара, Жека устроилась на другом пне. Клара, клацая зубами, спросила:
– Куда идем?
– Ты же знаешь, Кларочка, – ласково сказала я. – Может, найдем в селе приют…
– Хочу в постель, – сказала она. – Отведите меня в командирский домик. У меня пуховая перина…
– Успокойся, Кларочка, успокойся. – Я погладила ее по волосам; она уткнулась мне в грудь, затихла; у меня появилось чувство, что это моя дочь, хотя Клара могла быть моей старшей сестрой. А у меня есть младшая сестра, Жека, сумасбродная, безоглядная девчонка, чуть не сломавшая жизнь и себе, и мне. Не поделили мы Игоря, сами страдали, он страдал. Да теперь страдания другие: война. Я простила ее, потому что ныне наши жизни сломаны войной, и перед этим меркнет все остальное. Да, война. Боюсь подумать, что будет с Игорем, со мной, да и с Жекой тоже. Доживем ли мы до рассвета? Как я раньше любила утреннюю зарю! Если приходилось ее встречать, любовалась: из лилового света нарождается желтый, из желтого – розовый. Вчера рассвет принес смерть. Что сегодня принесет? Летом они ранние, рассветы…
И опять мы брели: кто оступится на колдобине, кто споткнется о корневище, ушибаемся, сбиваем ноги. Ночного леса я боюсь, он грозит неизвестностью, опасностью, бедой, скопище теней – как скопище злых сил.
Вышла из облаков, засветила луна. Тени отступили, и стало еще страшнее, как будто они изготовились для разбега, для нападения. Луна освещала и рваные черные тучи, и черную воду озера. На земле, в небе, в воде – всюду зло, живучее и одноликое. И что мы против него, три измотанные, ослабевшие, беззащитные женщины?
Но жить надо. Думать надо. Действовать надо. Если благополучно минуем болото, выйдем на просеку, просекой – до гравийного шоссе, там, помнится, перекресток. Влево село и вправо село. В какое податься? В то, где не будет гитлеровцев. Как узнать это? Послушать. Понаблюдать. Если что – машины же будут видны.
Луна была белая, мертвая. Она и позволила увидеть: поперек тропы лежит человек! У меня подкосились ноги, Клара остановилась как вкопанная, вперед вышла Жека. Мы сбились в тесную кучку, дрожа от страха. Человек неподвижен, одет в гражданское, руки разбросаны, картуз отлетел. Мертвый?
Обойти нельзя, в трясину угодишь. Назад повернуть? К немцам? Переступить? Жека сказала:
– Обождите. Схожу посмотрю.
И она шагнула. Я хотела ее схватить, удержать, но руки непослушные, ватные. Хотела пойти за ней – ноги не послушались. Если назад – тоже не сдвинуться. Как приросла. Спасибо луне, видно: Жека подошла к телу, наклонилась, постояла. Вернулась к нам, сказала:
– Пошли. Мертвый.
Она потянула меня и Клару за собой. Не помню, как я перешагнула через труп. Старалась не смотреть на него, но он словно притягивал, и я запомнила ощеренный рот и струйку крови на подбородке. Кто он? Судя по одежде, волыняк, цивильный. Как попал сюда, на болото? Ныне убить человека – раз плюнуть.
Когда я переступала труп, задела его ногу своей и вскрикнула. И сразу будто пелена спала с глаз, с разума. Первая мысль: Гришенька и Вовочка мертвы, как этот волыняк… Мертвы, мертвы, мертвы… И повалилась на траву и зарыдала. Слезы текли, и будто с ними выходило из меня помрачение. Давилась всхлипами, захлебывалась слезами. Сколько это продолжалось? И сколько же слез во мне? Надо встать. Я утерлась, высморкалась и встала.
– Вот и умница, – сказала Женя, а Ира попробовала погладить меня по голове.
Я отвела ее руку, двинулась по тропинке. Как бы ни было мучительно, надо жить. Быть в здравом уме и памяти. Чтобы не забывать моих мальчиков никогда. Чтобы рассказывать людям, что творили фашисты.
А мальчики мои мертвы. К этому нельзя привыкнуть. Но надо жить! Ведь и Витенька еще жив. После гибели мальчиков он стал ближе мне и дороже. Раньше я бывала несправедлива к нему, а он же отец Вовочки и Гришеньки. Мальчики мои! Вы не вернетесь ко мне. Вы ушли далеко-далеко, откуда не возвращаются. И не к вам ли я иду? Нет, иду в село.