Олег Смирнов – Неизбежность (страница 6)
Разговор иссяк, и Кондрат Петровит с еще не совсем закрытыми глазами пустил первую руладу, вторую, и уже знаменитый храп гуляет по биваку.
— Задает старшина храповицкого, — проговорил Головастиков и в зевке клацнул зубами. Глядя на него, зевнул и я. В принципе вздремнуть, точно же, недурно: ночью марш. И солдатики, молодцы, устраиваются поудобнее — для сна, кое-кто свиристит носом. Я сомкнул веки, дышу равномерно, но и намека на сон нету. Наверное, в эшелоне от Инстербурга до Баян-Тумэни отоспался на месяц вперед. И жарко, душно, сохнет в носу и глотке. От пота зудит спина. Почухаться бы о столб, как поросю. Столбов и деревьев не видать, придется потерпеть. И потому раскрой глаза. И смотри на солдат, которые спят и не спят, на выгоревшие от зноя небеса где-то в центре Азии, на дальнюю гряду сопок, на песчаную поземку, сыплющую горстями в глазницы верблюжьего черепа; он у моих ног, а поодаль, на солончаках, вышагивают ведомые монголами три верблюда, величественные, не доступные ничему, кроме смерти. Как сказал бы Кондрат Петрович: поется где? — в песне, что? — и вдаль бредет усталый караван. Была такая шикарная пластиночка до войны, до той, до западной.
Перед митингом солдаты затеяли бритье, подшивали чистые подворотнички. Знатный цирюльник Миша Драчев соскоблил свою щетину, потом взялся скоблить у Логачеева, а за тем — уже целая очередь: знатный брадобрей никому не отказывал в золингеновской бритве. У Кулагина три свежих подворотничка; один пришил себе, остальные отдал Свиридову и Головастикову. Мне по душе солдатская готовность чем-ничем услужить товарищу. Эта взаимопомощь особенно важна в делах серьезных — на марше, тем паче в бою.
Митинг открыл замполит полка. Он распевно зачитал Указ и заявил, рубя воздух ребром ладони:
— Это наша общая законная радость и гордость, что товарищу Сталину присвоили звание Генералиссимуса Советского Союза. Он величайший полководец всех времен и народов. Ура! — Строй отозвался раскатистым «ура». — Товарищи! Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет! С песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет...
Было это из песни, замполит выразительно продекламировал. Другие говорили уже не в рифму, что радуются и гордятся и, если товарищ Сталин прикажет, пойдут в бой с любым врагом, кое-кто уточнял — с японскими самураями. Я тоже радовался и гордился и тоже готов был идти в бой.
После митинга ко мне подошел Трушин, стрельнул папироску.
— Народ-то как настроен, а, ротный? Рвутся в наступление!
— Настроение боевое, — сказал я, очень довольный, что Федор, вероятно, не сердится больше на меня за бестактность; конечно, бестактность — приплести еще каких-то вшивых генералиссимусов. — Скорей бы уж начиналось, коли суждено...
— Суждено, — сказал Трушин. — Но когда — это прерогатива высшего командования, а мы с тобой мелочь пузатая...
Не было желания спорить по поводу самоуничижительной мелочи пузатой, в эшелоне уже спорили, хватит. Пускай каждый считает по-своему. Я был и остаюсь при своем мнении: не только великие, а все люди — личности.
Он стукнул меня по плечу, я его. Закурили. Зной спадал, и жить можно было. Солнце опускалось на западе за гряду сопок, подпрыгивая, как мяч. По небу косо прочертились солнечные лучи, окрашивая облака в багряное, желтое, лимонное и фиолетовое. Красиво! А главное, жара меркнет, суховей утихает, как будто он решил вернуться восвояси, в пустыню Гоби. Можно не только курить, но и рубать ужин с аппетитом, и дышать в полные легкие, и не потеть так зверски. Жизнь! И вдруг монгольский «степ» как обрызгало сиропом, патокой, медом: заиграл на аккордеоне, запел Егорша Свиридов:
Так, так. Что-то повенькое, вроде танго́. Запас этой продукции у Свиридова далеко не исчерпан, я его недооценил. Как обычно, Егор пел с придыханием, выкаблучиванием, выдрючиванием, но клянусь: на глазах у Филиппа Головастикова и впрямь выступили слезы, до того расчувствовался. Вот благодарный слушатель, не то что. я. И солиста ГАБТа заслуженного артиста республики Сергея Лемешева, и короля цыганской эстрады Вадима Козина народный талант ефрейтор Егор Свиридов выдавал — будь здоров! Поневоле заплачешь... Маэстро...
Я уж было внутренне усмехнулся, но сам себя одернул: что тут смешного? Головастикова ты отпускал по дороге заглянуть в Новосибирск, к жене; неверную, он собирался ее зарезать, слава богу, не зарезал, но сердце у него наверняка кровоточит. Почему же его не может растрогать это танго? Тебя же трогает аналогичное — «Синий платочек» — не танго, правда, а вальс, но цена им единая. Что-то в этом все-таки, видимо, есть, ежели под настроение задевает за живое. Многих, знаю, задевают новые военные слова: «Строчи, пулеметчик, за синий платочек, что был на плечах дорогих». Так не насмехайся над Головастиковым, а пойми и пожалей. Понимаю и жалею. И ты, Свиридов, играй, играй, как можешь...
Но кто же ведал, что это была лебединая песня Егорши Свиридова? Когда ночью начали марш и лошади дернули повозку, запеленутый в футляр старшинский аккордеон упал под колеса следующей подводы. Инкрустированное сокровище по имени «Поэма» приказало долго жить: раздавлено, щепочки-железячки. Узнавши про то, Свиридов сделался сам не свой. Солдаты бранили повозочных, утешали Свиридова. Активней всех — Колбаковский:
— Не переживай, Егор! Я и то не переживаю, а моя ж собственность... Пес с ней, с немецкой «Поемой»! В Харбине, Мукдене заимеем японскую «Поему»! В Токио добудем!
Кондрат Петрович так и произносил: «поема», и это звучало отчего-то чрезвычайно убедительно. Однако Егор Свиридов был безутешен. Да и мне, признаться, было жаль аккордеон. И Свиридова тоже...
И вдруг Филипп Головастиков сказал:
— Я вот не прирезал свою курву... Курва она, больше никто, а знаете, как вспоминал про ее, когда слушал Свиридова? На побывке увидал на ей матерчатые тапочки для покойниц... Ну, такие дешевенькие, белые, так она их красила чернилами. Чтоб не шибко было заметно, что покойницкие. Увидал — и пожалел курву...
М-да, несколько неожиданный монолог...
Марш начался при луне и звездах. Луна была высокая, маленькая, яркая, звезды большие и яркие. Гобиец-таки не убралея восвояси, хотя и посвежел, песочком мело по следу автомашин, мело-заметало нашу автостраду. Через час тучи закрыли луну и звезды, стало темно, тревожно и таинственно. Нет, не так: темноты не было, ее рвали фары машин, костры биваков, прожектора противовоздушной обороны. И тишины не было: лязг танковых гусениц, рев надрывающихся моторов, повозочный скрип, топот копыт и сапог. Но тревога и таинственность были: все это скопище людей и техники двигалось на юг, к монголо-маньчжурской границе, за которой залегли японские укрепленные районы, неведомые, загадочные, на господствующих высотах, откуда можно стегануть из орудий и пулеметов — косточек не соберешь. Итак, все же будем воевать с Японией? Он еще спрашивает! Теперь-то как дважды два. Ну я уже привык к этой мысли, привыкли и мои солдаты.
Я вел ротную колонну, старшие сержанты-усачи — свои взводы. Перед маршем наказал им: не теряйте контроля над бойцами, выходите из колонны, идите рядом, сзади, чтобы ни одного отставшего: в ночной степи, при таком скоплении войск можно запросто потеряться. И сам останавливался у обочины, пропуская роту, оглядывал ряды и, убедившись, что пока все в порядке, занимал свое место впереди. Идти было нетяжело — зноя нет, дорога ровная, накатанная, и не собьешься: перед глазами комбат на коне, замполит Трушин на своих двоих. А у тех перед глазами командование полка. Вот ежели полковые собьются, все будем плутать.
И внезапно меня поражает мысль: в общем-то удача, что сюда попал и в дальневосточных операциях буду участвовать, после смогу сказать: и на Западе воевал, и на Востоке. Так что есть свои плюсы в любой ситуации, как любит повторять старшина Колбаковский Кондрат Петрович.
Мы твердо ступали по солончаку, и так же ступали по брусчатке Красной площади участники Парада Победы двадцать четвертого июня. Газеты писали: в этот день сводные полки всех фронтов (и нашего Третьего Белорусского!) прошли перед Мавзолеем Ленина, и вот мне кажется: мы сейчас как бы продолжаем тот Парад, что завершился в Москве, мы победно шагаем дальше. Победно? Это еще надо доказать. И докажем. В боях докажем! На Западе какую войну отгрохали, неужели на Востоке сплохуем?
В нашей армии столько танков, самолетов, пушек — на дворе сорок пятый, не сорок первый, — во в конечном итоге люди решают все. Они и в сорок первом все решали, и нынче. Я уверен в своих людях, хотя это и не былинно-газетные чудо-богатыри, а обыкновенные смертные. Но поправляюсь, себе противореча: необыкновенные и бессмертные! Ибо содеянное ими беспримерно и войдет в историю. А так в обиходе, человеки как человеки. Вот разговоры вяжут. На марше не положено разговаривать, однако я не мешаю говорунам: пока это им помогает идти, устанут — прекратят говорильню. Одни голоса узнаю, другие нет и не пытаюсь узнать. Зачем? Любопытно, ни слова о предстоящей войне, все так или иначе связано с