Олег Смирнов – Неизбежность (страница 7)
— Стой! Прива-ал! — Команда незычная, но ее слышат и в хвосте колонны. — Прива-ал!
4
Травянистый дворик, подступающий к веранде; в центре его — яблоня, и напа́давшие в траву яблоки лежат по окружности кроны: желтое на зеленом, а с краю дворика — дуб, и желуди шлепаются в траву, как весомые дождевые капли.
Я проснулся, сознавая: то, что увидел во сне, было наяву, в Ростове, до войны, до армии, это наш дворик, наша яблоня и дуб. Здесь, в центре Азии, — ни яблоньки, ни дубочка, ни захудалого кусточка — даже в рифму. Ковыль есть, полынь есть. Ею пахнет еще острей и тревожней, чем тогда, у раскрытой двери в теплушке эшелона, шедшего от Читы на Карымскую, на Борзю, к монгольской границе. Горчит полынь, горчит. На то она и полынь. Каких-нибудь двое суток как отчалили от Читинского вокзала, а будто все в далеком прошлом. Оттого это, наверное, что границу пересекли, Россию покинули. Что-то важное преодолено и в пространстве, и в нас самих. Но как я задремал, когда? Присел, помню. Смотрел на высокое, однако черное небо, слушал солдатский перепляс — так Трушин именует солдатский треп — и бац, клюнул носом. Продрых-то самую малость, потому что речь держал тот же Толя Кулагин:
— Робя, робя, а вы не задумывались? Имеются имена мужские, имена бабские. То ись только мужеские и только бабские. А то ведь имеются, которые носют и мужики, и бабы...
— Например: Клавдия и Клавдий, у меня корешок был — Клавдий. — Это Свиридов, грустный-прегрустный.
— В десятку вмазал, Егорша! А также: Анастасий — Анастасия, Александр — Александра, Валентин — Валентина, Евгений — Евгения, Марьян — Марьяна...
— Павла и Павел, — еще грустнее произнес Свиридов.
— Опять же в десятку, Егорша! Еще: Федор — Федора... Но отчего так, робя, кто берется объяснить?
Никто не брался: треп загасал, как докуренная до ногтя самокрутка. Табачили, сплевывали, кряхтели, поворачиваясь. Зевали. Да как не зевать, ежель разгар ночи, закон природы — ночью спать полагается! А за то, что приснилось, — спасибо. Сны такие вроде бы приятны. И в то же время растравляют: ушедшее безвозвратно. Раньше (да вовсе недавно!) я торопил жизнь: давай, давай, не задерживай, что там будет завтра, что послезавтра? А не надо бы торопиться: все придет в свой срок. Ныне даже не прочь попридержать дни и часы. Попридержал бы и эту душноватую все-таки (чем больше идем, тем меньше свежести ощущаем) ночку, марш и малый привал, и разглагольствования Толи Кулагина — автоматчика с разноцветными глазами.
— Эх, робя, робя, набаловался я за путь-дорогу, на нарах, на сенце, под крышей... А тута — солончаки. И уж коли не на пуховой перине поспать воину-победителю, а также и освободителю, так хоть на разостланной шинельке! Да разостлать не дадут, потому как и спать не дадут, счас подымут...
Кулагин не унимается. В темноте словно вижу перед собой его помятые, увядшие черты — после плена, после львовского лагеря увянешь. Но не унывай, автоматчик Кулагин: поспишь, когда отвоюемся окончательно. И я посплю на перине и под одеялом с пододеяльником, и светильник будет в изголовье, и горшок под кроватью. И лекарства на столике — лет через сорок примусь болеть, перед тем как дубаря врезать. На той войне не убили и на этой не убьют. Еще лет сорок проскриплю. А безусые должны иметь в запасе лет пятьдесят, а то и шестьдесят, мне не жалко, я не скупердяй, живите, мальчишки, сколько влезет. Лишь бы вас не скосило в грядущих боях, к которым мы и шагаем с вами этой ночкой.
И вдруг разговор делает крутой поворот, ибо Кулагин произносит каким-то особым тоном:
— Робя, а ить мы-то идем на серьезное... И я так раскидываю мозгой: опосля войны должна быть одна правда, для всех, чтоб никто-никто не кривил душой. Чтоб мы жили, как брат с братом!
Немедленно отзывается Симоненко:
— Надо очистить землю от заразы и скверны. От фашистов и им подобных.
Отзывается и Свиридов:
— Микола правильно заостряет... Но думаю и так: допустим, я сгибну... Не желаю этого, желаю жить, на войне об твоих желаниях не спрашивают, однако... Так вот, паря: ежели сгибну, то пускай унесу с собой плохое, а хорошее останется людям...
— Нам всем жить нужно, — говорит Логачеев. — Но и Егорша в общем-то прав...
Да-а, не один лейтенант Глушков раздумывает о проблемах бытия. Да еще и в такой неурочный час... Живые — о живом, а оно неохватно. И я думаю: как сложится дальнейшее наше ратное существование? В эшелоне, за Читой уже, раздобыв у дивизионных газетчиков потрепанный, рваный атлас, я с солдатами рассматривал карту Монголии и Китая, точнее, Маньчжурии, еще точнее, приграничья Монголия — Маньчжурия. И потому у меня перед глазами время от времени встает то, что увидел в атласе: пустыня, горные отроги, Большой Хинганский хребет, за которым Маньчжурская равнина.
Ну, марш по монгольской степи — ясненько: трудности будут, и немалые, но стрельбы, слава богу, не предвидится. Стрельба будет на границе и за границей, в приграничье. Каких боев можно ожидать? Недооценивать противника преступно: японцы — стойкие солдаты, технически оснащены, наверняка вдоль границы оборонительные укрепления, которые придется или взламывать, или обходить. Если взламывать, не отрывайся от огневого вала нашей артиллерии (да и авиация обработает перед наступлением), не отрывайся от танковой брони (танки непосредственной поддержки — надежные друзья), ослепляй доты, смело врывайся в траншеи и окопы, рукопашный бой не в новинку. Будут ли бои на Хингане? С ротной колокольни не увидишь, хотя и хочешь. Но преодолевать двухтысячной высоты хребет — в новинку. Сам по себе штурм хинганских круч невероятно труден, выложимся до предела. А на Маньчжурской равнине, видимо, новые бои и новые марши. Во всяком случае, проделав марш в Монголии, мои солдаты окажутся более подготовленными к маршу в Маньчжурии. Будут ли уличные бои? А почему бы и нет? Тут нам здорово пригодится опыт боев в Борисове, Смоленске, Орше, Минске, Алитусе и особенно в Кенигсберге. Главное, это схватки за дом и в самом доме, когда из-за укрытия метаешь гранату, строчишь из автомата и — бросок вперед, на лестничную площадку, на следующий этаж. И не забывай страховать друг друга! Не то всадят очередь в спину! За ветеранов я спокоен, а вот молодежь не обстреляна...
Сколько же сейчас времени? Чиркаю спичкой: четыре. Господи ты боже мой, дрыхнуть бы под стук вагонных колес! Некогда часики были светящиеся, но теперь стрелки отчего-то перестали светиться, и приходится, если темно, зажигать спичку либо фонарик. С часиками — эпопея. С тех пор, как в эшелоне, во время омской баньки, у меня увели трофейные швейцарские — подношение Миши Драчева, я как-то обходился без часов, не очень затрудняясь их отсутствием. Но где-то около Карымской ко мне придвинулся Филипи Головастиков и снял с запястья свой часы — трофейные, не швейцарские, а французские, старенькие, однако идут. Принялся уговаривать:
— Товарищ лейтенант, не сегодня завтра боевые действия, как же вы без точного времени? «Товарищи офицеры, сверим часы..» А? Прошу: возьмите во временное пользование, кончится регламент — возвернете...
При чем тут «регламент», непонятно, но понятно другое: часы мне действительно нужны, и Головастиков в самый раз предложил свои. Я лишь ради приличия спросил:
— А сам-то как?
— У вас буду справляться!
Так я заделался, хотя бы временным, обладателем новых (точнее, весьма старых, потускневших, побитых, поцарананных) часов. При этом Головастиков чистосердечно предупредил:
— Товарищ лейтенант, пользуйтесь на здоровье, толечко поправку надоть делать... Часики-то ходют не так чтобы как часы. Ошибаются. Бывает, отстанут. Бывает, убегут. А то и вовсе остановятся!
«Подарочек», — подумал я.
Возможно, у Головастикова они шли более-менее прилично: законный владелец! У меня же и убегали, и останавливались, но вдобавок демонстрировали скрытое коварство: незаметно постоят-постоят — и пойдут, ты думаешь, все нормально, да не тут-то было! В часиках ковырялись шилом и ножичком Логачеев, Востриков, у которого родной дядя — часовой мастер, и лично старшина Колбаковский. Помогло это, как мертвому березовый веник. Старший сержант комвзвода-2 дал совет:
— Молотком вдарить!
Старший сержант комвзвода-3, столь же белобрысый, усатый и смешливый, как и его коллега, подтвердил:
— Молотком! А еще здорове — кувалдой!
Вот сейчас часики показывают четыре. А четыре ли? Может, уже и пять? Нет, в пять, наверное, светало бы вовсю. Лето ведь, канун июля. Но сумрак рассеялся без рассвета: разорвались тучи, проглянули звезды и луна. Этак-то веселей шагать.
— Становись! Становись!
Три моих взвода выстраиваются в колонну; на цифре «три» все построено: три отделения — взвод, три взвода — рота, три роты — батальон, три батальона — полк, три полка — дивизия. Моих три взвода, но, когда строй заколыхался, двинулся, забухал сапожищами, мне подумалось: мои и полки, и дивизии, и корпуса, и армии, которые этой ночью идут по степи, десятки тысяч людей. Я один из них, мало что значащий сам по себе, однако вместе со всеми значащий многое. А почему на тройке все построено? Бог троицу любит!
А ног — всего пара. Сколько ж ими протопано, горемышными, по Подмосковью, Смоленщине, Белоруссии, Польше, Литве, Восточной Пруссии, сколько еще им предстоит протопать! И рук — всего пара. Сколько ими перелопачено, сердешными, подмосковной, смоленской, белорусской, польской, литовской, немецкой земли, сколько еще им предстоит перекопать! Если б наши землеройные работы да для народного хозяйства — громадная была бы польза. Это представить себе: какое количество котлованов под здания или каналов можно было бы накопать взамен окопов и траншей...