Олег Смирнов – Неизбежность (страница 4)
Вслушался в солдатские голоса. Говорок Яши Вострикова:
— Война нам светит какая? Освободительная!
— Точняк, точняк, — отвечает Кулагин.
— Большого ума не треба, чтоб уразуметь это, — ворчливо вмешался старшина Колбаковский.
— Легче идти в бой, ежель сознаешь: за правду, за добро подставляешься под пули, — сказал Свиридов. — Надо, чтоб и тебе хорошо жилось, и всякому другому заграничному человеку. Вон на западе мы поляков освобождали да и самих немцев, считай, освободили от ихнего Гитлера!
— Иху фюреру бенц. — Это Логачеев.
— И здеся освободим кого положено. — Это Головастиков. — Такой будет регламент: нету поработителей и порабощенных, все равные нации... Законно?
Вадик Нестеров:
— Небольшое дополнение... Чтоб после войны было равенство и внутри каждого народа: ни угнетателей, ни угнетенных!
— А в Советском Союзе разве не так? — спрашивает парторг Симоненко, бывший депутат сельсовета, а ныне командир отделения, сержант.
— Я толкую о прочих государствах... Чтоб по всей земле так было, и не иначе!
Кто-то, судя по акценту Погосян, тихонечко замечает:
— Везде так будет... Лишь бы люди-человеки очистились от всего дурного... Войну переплывешь, выберешься на тот берег очищенным, отмытым... Еще немного проплыть...
Мой испытанный ординарец Драчев:
— Свой долг сполним... Что мы, не советского роду-племени?
Парторг Симоненко одобрительно:
— Идейно зрело, Миша!
— Я такой. — Драчев кивает, важничая.
Разговор заканчивает старшина Колбаковский, несколько прозаически:
— А раз долг сполняете, то напоминаю всем и каждому: должны беречь на марше боевое и вещевое имущество! Патрона не потерять, пуговицы не потерять.
Как говорится, старшина подбил бабки...
А пить-то хочется. Несколько глотков не утихомирили жажду. Напиться бы от пуза из голубого Керулена! Да отдаляемся и отдаляемся от него. Выпил бы я водки вместо воды? Ни за что. А Толя Кулагин с разномастными глазами выпил бы. Любопытно, как смотрели бы его глаза — правый, серый, и левый, карий, какой нахально и какой виновато? А не отдаляюсь ли я от солдат? Лежу один, молчком, рота сама по себе, непорядок это. Думай не о своей персоне, а о роте. Не отделяйся — не будешь и отдаляться.
Встаю, подхожу к солдатам — они лежат кучно, словно в степи не хватает места. Вижу: Геворк Погосян наматывает портянку неправильно, со склалками, при марше натрет ступню. Говорю:
— Перемотай. Чтоб ровненько, гладенько было, иначе обезножеешь.
Филипп Головастиков с непокрытой головой, Микола Симоненко пьет из фляги затяжными, как будто без пауз, глотками. Говорю:
— Пилоток не снимать. Может хватить солнечный удар. Пить не торопясь, мелкими глотками, а перед тем надобно прополаскивать рот...
Мои руководящие советы выполняются охотно, незамедлительно: Погосян перематывает портянку, Головастиков натягивает пилотку до ушей, Симоненко полощет рот, неспешно глотает воду и завинчивает фляжку.
— А гимнастерки можно расстегнуть, пусть будет вентиляция. — Я улыбаюсь, бойцы улыбаются. Вот и славно!
Меня тронули за локоть. Я обернулся: посыльный от командира батальона. В первую секунду подмывало отчитать его: положено сказать: «Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?», а не лапать офицера, но посыльный — пацан из семнадцатилетних, большеротый, лопоухий, с цыплячьим пушком над верхней губой, в слинявших обмотках, и я удерживаюсь.
— Что тебе?
— Велено вам до комбата подаваться...
Ах ты безусая «гражданка»: велено, подаваться. И вновь удерживаюсь от замечания, хотя, в сущности, и напрасно: молодых положено учить. Однако настрой таков, что замечание предпочтительно попридержать. Настрой мирный, ласковый, благодушный, сколько он продержится? Не гони его преждевременно, он и сам испарится. Идя за посыльным — худенькие плечи, слабая шея, и что они все такие заморыши, эти семнадцатилетние? — гадаю, для чего понадобился комбату. Потерпи пару минут — узнаешь. А заморенные эти мальчики потому, что четыре года сидели на скуднейшем пайке, лишь в армии стали наедаться, понимать надо.
В Белоруссии, что ли, видел из теплушки: тощая корова впряжена в плуг, однорукий мужик в солдатской гимнастерке тянет за недоуздок, три женщины в обносках копошатся у плуга. А на Смоленщине и того хлестче: в плуг впряжены женщины, и женщины же направляют его — огороды вскапывают под картошку... Вот как война ударила по народу...
Комбат сказал нам, ротным:
— Принять триста метров правее, там расположится батальон. До полуночи подойдут части первого эшелона, а в два часа ноль-ноль минут марш. Учтите особенности ночного марша. Чтоб никто не отстал, не потерялся... Перед ужином, в семнадцать часов, митинг, посвященный присвоению товарищу Сталину высшего воинского звания — генералиссимуса. Остальное время свободное, личный состав может отдыхать...
Так, ясненько. Предстоит ночной марш. Без солнца, без жары идти легче. Однако спать ночью, к сожалению, тянет зверски. Вздремнуть бы солдатам днем, после обеда, но опять же — на солнцепеке разве отдохнешь как следует?
Что еще скажет капитан? Ничего не говорит. Его обожженное в танковом десанте лицо неподвижно, глаза без ресниц, какие-то оголенные, помаргивают, будто дают знать: всё, мол, расходитесь. И мы расходимся — каждый к своей роте.
Приняли на триста метров правее дороги — те же потрескавшиеся солончаки, перемежаемые ковыльником, никаких ориентиров. Оружие составили в козлы, накинули на козлы шинели и плащ-палатки — хоть малость в тени, хоть башку укроешь. Разделись до нижних рубах и маек —у старшины Колбаковского бесподобная динамовская майка облегает недурственный животик, —разулись, обернули портянки вокруг голенищ; шибануло вонюче, но суховей и солнце моментально высушили портяночки, и благовония не стало. А полынью пахло, хотя и не шибко. Шараф Рахматуллаев пошутил:
— Курорт продолжается. Загорали в вагоне, загораем в степи.
Разговорился молчун. Погоди, будет тебе курорт, когда десятки длиннючих километров лягут под ноги. Ну а покуда, впрочем, лежи отдыхай, набирайся силенок. Рубай на здоровье: обед приближается. Но, честно говоря, жажда убивает аппетит. Когда полевые кухни подвезли пшенный супец и перловую кашку — здрасьте, старые знакомцы! — солдаты без всякого энтузиазма ворочали ложками; кое-кто хлебнул перед едой водички, будто водочки, для аппетиту, однако это мало подействовало. Жара, духота, сухость прямо-таки угнетают...
Отобедав, я достал из планшета свой блокнотик. Записываю: «Человек без совести хуже, чем без разума. Безумный человек совершает поступки, не осознавая, а тот, что без совести, сознательно, и этим страшен. Как появляются бессовестные люди?» Гениальные мыслишки? Пусть не очень, но это для себя. Дневника я не веду, офицерам запрещено, дабы дневник не попал к врагу, однако в блокнотике не дневниковые записи, никаких военных сведений — общие мысли и рассуждения, вряд ли кому нужные, кроме меня.
Писал авторучкой (карандаш запропастился), суховей швырялся песочком, как бы посыпал написанное. В старину специально посыпали песком, чтоб чернила поскорей подсыхали? Вроде бы так. Спросить бы у Вострикова либо Нестерова, книгочеи, может, вычитали где-нибудь и про это? Да неудобно: солдаты знают, офицер не знает, а еще командир роты. И я ни о чем не спросил Вострикова с Нестеровым, лишь осмотрел их, шелестящих газетами. Мальчики сняли и шаровары, остались в трусах. А почему бы и нет, ежели ротный старшина товарищ Колбаковский самолично скинул шаровары и, поскольку трусов он принципиально не признает, остался в кальсонах с тесемочками. Динамовская майка с подштанниками — смешно.
3
Он подсел ко мне и, шевеля пальцами ног с отросшими ногтями, с неодобрением наблюдая за ними, сказал тенористо, врастяжку:
— Товарищ лейтенант, привыкаете к тутошней температурке?
— Сразу не привыкнешь, старшина.
— Не поверите, товарищ лейтенант, вроде я помолодел, переехамши госграницу. И не предполагал, что так воздействует... Отбарабанил я туточки подходяще, в молодые-то годы... Вообще послужил в армии! Можно сказать, полжизни провел обутым, одетым. Одетый сплю хорошо, фуражку на лицо — и порядок. А разутый, раздетый, бывало, не засыпал... Сомневаетесь? Нет? Ну, действительную я зачинал служить в Забайкалье, края-то сходные с монгольским степом. И там, и здесь тарбаганы, ковыли да солончаки...
Степ — он, а не она, так говорят казаки, и я подумал, что Колбаковский-то со Ставропольщины, вполне возможно, казачьего роду.
Он продолжал:
— В Забайкалье на разъездах — войска, войска. Нынче там Тридцать шестая армия дислоцируется... Так, значится: отслужил я действительную, заарканили на сверхсрочную. Заарканили — для красного словца, — к армейской службе я приклеился. Не отклеишь! Уважаю! В и дивизии ротным старшиной тянул лямочку, а после в Монголию перевели, в Семнадцатую армию, нынче ее сдвинули вправо... Аккурат под Новый год прибыл в Баян-Тумэнь. Все, как в разлюбезном Забайкалье: землянки, морозы под полсотню, туман-«давун», давит под дых, спасу нет, снега тоже нету и елок праздничных нету, потому как не растут елочки-палочки в степу... Сперва на продскладе кантовался, через полгодика в артполк попал.
«Значит, на продскладе он служил до войны, — подумал я. — А мне кто-то говорил, дескать, всю войну ошивался возле круп да масла. Наврали... Кто? Не помню. Но поверил, теленочек...»