реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Селянкин – Когда труба зовет (страница 6)

18px

А он, комиссар — лицо кровью залито (автоматом саданули, когда забирали), тонкая шея из распахнутого ворота гимнастерки торчит, — шагал уверенно, словно не к виселице шел, а по своим обыденным делам. И смотрел гордо, без теки страха. 

Кто же сильнее? Комиссар, смертный час которого пробил или его убийцы? 

Этот вопрос, возникнув в сознании один раз, уже не забывался, настойчиво требовал ответа, а память, знай, подсказывала… 

Течет вода из бочки, течет на землю, истрескавшуюся от зноя. Люди, как безумные, тянулись к воде, умоляют об одном глотке. Он в то время для них был дороже всего. 

Еще сочилась кровь из ран товарищей, еще легкий дымок струился из стволов немецких автоматов, а комиссар уже закричал громко и призывно: 

— Товарищи! Ведь мы же люди! 

Его могли запросто срезать очередью, и он это знал. Знал и все же стоял во весь рост, и все же призывал людей вспомнить о человеческой гордости. 

Выходит, честью соотечественников он дорожил больше, чем своей жизнью. Выходит, он был согласен умереть, умереть лишь для того, чтобы враги не могли вдоволь насладиться страданиями, которые они породили. 

Воды ему и при следующей раздаче не досталось… 

А те гады, что Иудами стали, они что, умные? Те самые умные, которых восхвалял отец? 

Нет, уж лучше сдохнуть, чем с ними на одной ступеньке жизни стоять, из одной с ними миски есть!.. 

Тогда, в том лагере, как о сказочном счастье мечтали, что переведут в другой, и там начальство окажется человечнее. И вот пригнали сюда, в эти бараки… 

— Встать! По местам! — орет Журавль и сыплются удары прикладов автоматов, плетей и палок. Сыплются на спины тех, кто чуть замешкался. 

Окостеневшее тело слушается плохо, руки и ноги будто чужие, но Фридрих лезет на второй этаж нар и, чтобы хоть немного согреться, сворачивается калачиком, утыкает подбородок в колени. Потом закрывает глаза. Он не хочет видеть своих высохших рук, обтянутых посиневшей и пупырчатой кожей. А ведь еще два месяца назад он десять раз подтягивался на перекладине… 

— Еще раз опоздаешь в садик, так выдеру, что небо с овчинку покажется, — пообещал однажды отец. 

Фридриху тогда исполнилось лет шесть или семь. Ему очень хотелось увидеть, как огромное небо, шапкой нахлобученное на землю, вдруг начнет превращаться в маленькую овчинку, и завтра он опоздал нарочно. 

Отец за опоздание выпорол так свирепо, что Фридрих дня два сидеть не мог и ходил-то еле-еле, но небо нисколечко не уменьшилось в размерах. Даже попытки к этому не сделало. «Обманул отец», — решил маленький Фридрих. 

Позднее, уже в школе, он понял, что отец употребил иносказательное выражение, а вот сейчас небо действительно казалось ему с овчинку. И не потому, что смотрел на него через окошко, затянутое колючей проволокой: ни малейшего проблеска на улучшение жизни нет, вот что главное. То, что произошло ночью, лишь одно маленькое звено в цепи тех мучений, через которые он проходит ежедневно. 

Еще, примерно, месяц назад Фридрих и некоторые другие, собравшись в кружок, мечтали о том, как ахнут домашние, как будут лить сочувственные и умильные слезы, когда узнают об всем, через что довелось пройти их сынам и братьям. Фридрих и некоторые другие чуть ли не причисляли себя к героям, принявшим муки за народ. Такие думы хоть немного, но скрашивали нечеловеческие муки. Однако комиссар безжалостно разметал их: 

— За что, за какие подвиги себя в герои зачисляете? Сдались в плен, народ свой предали, который на вашу защиту надеялся да еще и сочувствия у него ищете? Невиданная наглость! 

— А ты кто такой, чтобы позором клеймить? — окрысился кто-то. 

— Такая же сволочь, как и вы. Как и вы, присягу нарушил. Только понимаю подлость своего поступка… По делам вору и мука. 

Горьки, невероятно горьки слова комиссара, но больше ни один человек не осмелился слова сказать против: все знали, что комиссара полуживого вытащили немцы из-под развалин дзота, где стоял его пулемет. Выходит, не было вины комиссара в том, что он в плену оказался; так уж его судьба военная распорядилась. А ведь кое-кто и без особой нужды лапки к небу поднял. Растерялся и поднял. Так, им ли спорить с человеком, совесть которого чиста? 

Не стало этих утешительных разговоров и еще больше осточертело все вокруг, так невыносимо стало жить, что некоторые сами на проволоку бросались, чтобы быструю смерть принять… 

Сегодня воскресенье, немцы отдыхают. Значит, день пройдет сравнительно спокойно. Фридрих вышел из барака, подошел к Никите, который облюбовал местечко у залитой солнцем стены барака. 

Кто такой этот Никита, какой местности уроженец, из какого рода войск — ничего не знал Фридрих: в лагере все выдавали себя за малограмотных и самых обыкновенных стрелков. Просто случилось так, что там, еще в первом лагере для пленных, они оказались рядом. И ночью, валяясь на голой земле и под проливным дождем, они прижались друг к другу, понимая, что вдвоем все же вроде бы теплее, чем одному. 

С той ночи они все время вместе. И на поверках, и в бараках. Даже во время «занятий по тактике» становились рядом. 

«Занятия по тактике» — детище ефрейтора с длинными и тонкими ногами. При ходьбе он так яростно вскидывал их, что невольно начинало казаться — вот-вот сапоги сорвутся с его ног и улетят, если не к облакам, то уж к колючей проволоке — обязательно. 

Ефрейтора прозвали Журавлем. Он довольно прилично говорил по-русски и поэтому обходился без переводчика. Впервые появившись на плацу лагеря, он сказал: 

— Русские — прирожденные солдаты, они любят военное дело, увлекаются военными играми. Чтобы доставить вам удовольствие, немецкое командование приказало мне заниматься с вами вашим любимым делом: я буду вести занятия по тактике. Прошу познакомиться с моими помощниками. 

Помощники — пять солдат. У каждого в руке плетка или увесистая дубинка. 

— Становись! 

Родная команда прозвучала как хлесткий удар кнута. 

А потом… Потом Журавль заставлял ложиться и вставать, ползать по-пластунски и бегать в атаку. И еще требовал, чтобы кричали «ура». Не просто так, а бодро кричали. 

Немцы-помощники били тех, кто отставал или, обессилев, не мог больше подняться. Били плетками и палками. Топтали сапогами. 

К концу «занятий» многие из пленных оставались лежать на земле. Некоторых из них сразу после «занятий» уносили к воротам, куда складывали умерших. Остальных Журавль приказывал положить на нары в бараке, у самого входа: 

— Чтобы на построения не опаздывали. 

Вроде бы Журавль проявил заботу о самых слабых, но пленные поняли его правильно: чтобы первые удары обрушивались на них, чтобы скорее оборвалась тоненькая ниточка их жизни. 

Но самое страшное и коварное, что таилось в этой «заботе» о слабых, поняли чуть позднее. 

Дело в том, что когда всем приказывают построиться перед бараком, пленные стараются как можно скорее проскочить узкую горловину дверей: последних забьют в бараке, они уже не выйдут из него; их вынесут. И поэтому все летели к дверям, ломились вперед, локтями и кулаками пробивая дорогу. В этой свалке у дверей и раньше бывали пострадавшие. А теперь по воле Журавля на пути несущейся толпы оказались самые слабые. 

Двух из них задавили при первом же построении. 

Во время одного из «занятий» Фридрих вдруг почувствовал, что встать по команде уже не сможет. И тогда неспеша подойдут к нему немцы… 

У него только и хватило сил прохрипеть: 

— Я готов… 

— Встанешь, гад! — с неожиданной злобой захрипел и Никита. — Встанешь, гад ползучий! Или и мне на радость фрицам с тобой подыхать? 

Потом, вернувшись в барак и распластавшись на жестких нарах, Фридрих осознал, что эти внешне грубые слова Никиты на какое-то время вернули ему силы. Тогда, на плацу, разноцветные круги мельтешили перед глазами, земля плыла, становилась дыбом. Он непременно грохнулся бы на землю, но Никита обхватил его, прижал к себе, а Журавль новой команды не подал: время «занятий» истекло. 

С тех пор для Фридриха нет человека дороже Никиты. Да и тот, похоже, еще больше привязался к нему. Вот и сейчас, едва Фридрих вышел из барака, едва отыскал глазами Никиту, а он уже пододвинулся, освобождая место рядом с собой. 

Несколько минут сидели молча, наслаждаясь покоем и теплом. Потом Никита сказал: 

— Я решился, со щитом или на щите, как говорили наши предки. 

Фридрих понял: надо бежать, бежать в ближайшие дни или будет поздно. 

Невольно вспомнилась судьба одного танкиста. В первые дни плена он все хорохорился: «Вот немного подзаживет рана, чуть отдохну, наберусь сил и удеру! Честное слово, удеру!» 

Да разве здесь залечишь рану? Наберешься сил? 

Позавчера уволокли к воротам того танкиста. 

— О чем разговор? — спросил остановившийся пленный, которого прозвали Ковалком. Он вечно, вроде бы бесцельно шатался по лагерю, лез ко всем с разговорами и неизменно выклянчивал что-нибудь. 

— Хоть малюсенький, вот такой ковалочек хлебца, — канючил он, глядя прямо в рот, хотя прекрасно знал, что тому, у кого он выпрашивает кусочек, выдана точно такая же пайка, как и та, которую он уже проглотил. 

Ковалка все сторонились. Ни в чем особо плохом он замечен не был, но близости с ним избегали. Фридрих ненавидел Ковалка. До плена Фридрих был равнодушен к людям. Правда, у него водились приятели, с которыми он выпивал и шатался по городскому парку, но исчезни любой из них — он и бровью не повел бы. Но в плену, попав в чудовищную машину, где ломали человека, где все было нацелено лишь на то, чтобы уничтожить его, он вдруг стал интересоваться людьми. Он мысленно разделил их на две группы: тех, кто против него, и всех прочих. Первых ненавидел так, что темные пятна застилали глаза, когда смотрел на них. Ко вторым относился доброжелательно. Нет, ни для кого из них он не снял бы с себя рубашки, ни для кого из них не отломил бы крошки от своей пайки. Но все же уважал. Особенно комиссара. Попроси он, может, и урвал бы от себя что, а для остальных — дудки!