Олег Селянкин – Когда труба зовет (страница 5)
Отец остался верен этой теории и тогда, когда Фридрих, окончив ученичество на заводе, принес домой первую получку, которая оказалась немного побольше отцовской. Глянул отец на деньги сына, пересчитал их и что-то неуловимое дрогнуло в его лице, а Фридрих понял, что с сегодняшнего дня отцовская рука никогда больше не потянется за столь знакомым поясным ремнем.
Однажды, чтобы проверить правильность этого вывода, Фридрих пришел домой выпивши. Отец и бровью не повел. Только на другой день, словно между прочим, спросил:
— Много своих просадил? Или друзья угощали?
— Они, — соврал Фридрих, и отец немедленно ответил кивком, который лучше всяких слов пояснил, что умный человек так и должен поступать.
Жизнь, казалось, пошла нормально: отработал смену и гуляй себе на все четыре стороны. Ни тебе домашних заданий, ни окриков отца. Правда, заводской комсомол то субботник, то еще что затеет, но это было даже приятно: народу собиралось много и было перед кем силенку и ловкость показать.
И вдруг призыв в армию!
Конечно, Фридрих знал, что в этом году его черед идти служить, но все же момент расставания с домом и заводом подкрался неожиданно быстро.
Отшумел, отгулял свое напоследок, покуражился перед знакомыми девчатами, дескать, мы не хуже тех, кто с Хасана и Халхин-Гола вернулись, дойдет до драки — мы себя покажем, и равнодушный паровоз потащил его вдогонку за солнцем.
Почти неделю гнались. Не догнали. У самой границы есть станция Шауляй. Здесь паровоз, будто обессилев от бешеной гонки, несколько раз тяжело вздохнул, окутался белым паром и замер. А Фридриха ткнули в колонну и повели в казарму, которая теперь на два долгих года должна была стать его домом.
Тяжелой показалась служба солдатская: все по сигналу и бегом, бегом…
Сторожкое ухо уловило уверенные шаги людей, и Фридрих затаился, стараясь определить, куда идут охранники сегодня: к ним или в соседний барак.
Но вот дверь барака с грохотом стукнулась о стену, лучи фонарей заметались по бараку, и до тошноты противным голосом завопил Журавль:
— На пол! Быстро!
Фридрих метнулся на пол, распластался на нем, прильнул к нему всем телом, которое непроизвольно сжалось в ожидании ударов. Рядом так же — словно мертвые — лежали товарищи. Зато у дверей, в которые ворвались немцы, раздавались глухие удары и сдавленные стоны. Там лежали раненые и те, кто окончательно ослабел. Они, конечно, не могли, как Фридрих и другие, рыбкой метнуться на пол, они чуть замешкались и вот…
Наконец, кого-то вытащили из барака, дверь еще раз хлопнула, и барак заполнила мертвая тишина.
— Орднунг! — усмехнулся немец.
Пол в бараке бетонный, пронизывает холодом голое тело: чтобы приучить русских к гигиене, спать заставляют раздетыми; раздетыми и распластались на полу. Тощие, посиневшие от холода. Ни дать, ни взять — покойники.
Уже четвертую ночь подряд врываются охранники в барак, и поэтому все дальнейшее известно до мелочей: через час этих сменят другие и так будет продолжаться до тех пор, пока не надоест коменданту лагеря. А пленные — лежи. И не шевелись!
Пусть холод от бетона в кости проник, пусть судорога рвет ногу или руку, пусть до невозможности в отхожее место надо — виду не подавай, лежи, будто колода бесчувственная. За малейшее шевеление — смерть. Удар прикладом по голове или очередь автоматная, которая в помещении прозвучит громовым раскатом.
Легче лежать, не так муки чувствительны, когда вспоминаешь или в будущее заглянуть пытаешься.
…Каким дураком он, Фридрих Сазонов, был, когда считал тяжелой свою солдатскую службу! Подумаешь, отделенный замечание сделал или взыскание наложил!
Почти с ненавистью вспоминает Фридрих, каким уросливым он был еще недавно. Только покосился на него отделенный, еще слова не сказал, а он уже обиделся, в спор вступил. А спор в армии — пререкания с командиром — воинское преступление. Из-за этой своей несдержанности даже войну не как другие встретил…
Шестнадцатого июня командир отделения сделал замечание за грязный подворотничок. Спокойным голосом и справедливое замечание сделал, как младшему брату сказал, а он — на дыбы и такого наговорил, что командир роты, проходивший мимо, немедленно наложил взыскание — шесть суток ареста на гарнизонной гауптвахте.
Посадили на гауптвахту двадцатого июня. Еще не успел распознать арестантскую жизнь, как беспокойный сон разметали взрывы бомб. Не только без оружия, но и без ремня встретил он, красноармеец Сазонов, ворвавшегося врага.
И тут еще одна ошибка, которая, возможно, стала роковой: ему бы остаться при комендатуре, а он решил немедленно вернуться в свою часть. Откровенно говоря, только потому так решил, что хотелось доказать и отделенному, и командиру роты, и товарищам, что хорошего бойца они придирками заездили. И он побежал по знакомой лесной дороге, впервые испытав чувство тревоги за товарищей, впервые поняв, как они дороги ему.
А небо было уже нежно-голубое. Всходило солнце, и в его первых лучах зелень листьев казалась необычайно чистой, жизнерадостной.
Он бежал на запад, а навстречу ему лавиной катился непонятный грохот. Уже позднее Фридрих понял, что так предутренняя тишина леса исказила рев моторов мотоциклов. А тогда он просто удивился и машинально метнулся за деревья, едва из-за поворота дороги вдруг вылетели мотоциклисты и прошили лес и утро длинными очередями.
К вечеру грохот боя ушел на восток. Фридрих, как затравленный заяц пометался по лесу, попетлял и вечером вышел на дорогу, подняв руки над головой.
Потом был прямоугольник земли, огороженный колючей проволокой. И по углам его торчали часовые. Они, посмеиваясь, смотрели на пленных и, казалось, ничего против них не имели. Но когда один пленный подошел к проволоке и уставился грустными глазами на синеющие дали, часовой застрелил его.
Ждали, что начальство взгреет часового, но оно только посмеялось и ушло, приказав похоронить убитого в окопах, которые дохлой змеей лежали на опушке.
Тихонько посудачили об этом случае и пришли к выводу, что в этом лагере начальство — зверье. Вот поэтому и невинного человека запросто застрелили, и хлеба два дня вовсе не выдавали, и воды не привезли; пили из позеленевшей лужи.
Ее, эту лужу, спустили к концу третьего дня. Сказали, что в стоячей загнившей воде много вредных бактерий, и спустили.
А на другой день (четвертый день плена) привезли селедку. Она была рыжая от соли и времени, но ее съели с жадностью. Даже головы селедок облизали, чтобы не пропала ни одна крошка.
Воду привезли только через сутки. Привезли в бочке и, открыв кран, вылили на землю, истрескавшуюся от зноя. Люди, почти обезумевшие от жажды, бросились к струйке воды, которая, казалось, звенела и пела на все голоса.
Немцы открыли огонь и многие пленные упали, не добежав до воды. Переводчик пояснил:
— Русские солдаты — свиньи, не имеют понятия о порядке. Запомните это слово — орднунг!.. Всем встать в очередь.
Строили умышленно долго, затем пересчитывали, распускали строй и опять строили. Когда очередь, наконец, была готова, сухая земля без остатка поглотила воду. Лишь потемнела на том месте.
Во имя орднунга расстреливали и нещадно избивали палками, плетками и просто, свалив, топтали подкованными сапогами. Избитых, как правило, пристреливали на другой день, чтобы «уберечь остальных от заразы». Как известно, слабый человек более восприимчив к инфекционным заболеваниям.
Был и такой случай.
Ранним утром, когда особенно бодро звенят птичьи голоса, а на траве сверкает множеством радуг роса, около проволоки появился немецкий солдат, сказал что-то часовому и вошел на территорию лагеря. Вошел, осмотрелся и пальцем поманил к себе красноармейца. Тот поспешно встал, подбежал к немцу и вытянулся, как того требовал орднунг.
Немец влепил ему звонкую пощечину. Нет, ударил не со злости, ударил не кулаком. Ладонью ударил. Ударил и посмотрел, вся ли ладонь отпечаталась на щеке.
Вот и все. Посмотрел на щеку пленного, вытер руку носовым платком и ушел.
— Братцы, за что? — спрашивал красноармеец, вернувшись к товарищам. — Ведь я ему ничего плохо не сделал…
Что ответить? В голове сумбур. Да и опасно говорить то, что думаешь. Смерть непрерывно дежурит за плечами у каждого, и кое-кто, чтобы перехитрить ее, стал подличать; выдали еврея, который назвался армянином, и комиссара роты, затерявшегося среди пленных. Немцы вызвали их и повесили. Все догадались о доносе. С тех пор каждый внимательно вглядывался в соседа, не он ли гад, продавший человеческую совесть?
Когда ты ничего не делаешь, когда ты все время сидишь и боишься чего-то, земля будто замедляет свое вращение, и ты невольно думаешь, думаешь. О самом разном думаешь. А у Фридриха думка одна, о любимом изречении отца:
— Люди делятся на сильных, слабых и умных…
Если смотреть на жизнь глазами пленного, то сильные — немцы и они в бараний рог гнут слабых, безжалостно ломают.
Если верить отцу, это закономерно. Значит, ему, Фридриху, как слабому, только и остается ждать, когда сапог сильного раздавит?
Но Фридриху кажется, что немцы не так сильны, как можно подумать. Вот повели к виселице комиссара. Четыре автоматчика вели да еще почти взвод грудился около виселицы. Все настороженные: глазами зыркают из-под глубоких касок, пальцы на спусковом крючке автомата держат.