18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Глущенко – Морские рассказы (страница 5)

18

Но все равно… Это было время особенное. Молодость, свобода, немного денег, первый руль, первый балкон с видом на бухту и ощущение, что все только начинается.

Вот такие были времена. Сегодня, оглядываясь назад, вспоминаешь не столько трудности, сколько то, как сладко они сменялись маленькими радостями. И становится немного грустно — но по‑хорошему. По-настоящему.

Стрелки часов уверенно ползли к полуночи. В купе царила тихая усталость дороги: вагон слегка покачивался, за окном проплывали редкие огни полустанков, и все это складывалось в ритм — колеса отбивали свою вечную песню: тук-тук, тук-тук.

Я поймал себя на мысли, что, наверное, уже перегрузил свою попутчицу историями. Пусть даже ей и стало чуть интереснее, но утомить человека в пути проще простого.

— Может, свет выключим? — предложил я. — Утром, если захотите, продолжим.

Она коротко кивнула, и мы погрузились в полумрак.

Я долго не мог заснуть. Мысли ходили кругами: о том, как пройдет встреча с сослуживцами, что скажут о моей книге те, с кем мы когда‑то делили и радость, и риск. Я представлял их лица, морщины у глаз, их смех — тот самый, который не спутаешь ни с чем.

Но куда настойчивее этих воспоминаний возвращался образ моей попутчицы. Что‑то ее мучило. Это чувствовалось во всем: в резком тоне бесед по телефону, в сжатых пальцах на коленях, в том, как блеснули слезы на ресницах, когда она вернулась в купе. Анна будто несла в себе тайну, тяжелую и личную, которую не хотела никому доверять.

Поезд мчался сквозь ночь, и мне казалось, что эта тайна тоже едет с нами, сидит здесь, между нашими полками.

Утро в поезде приходит не сразу, а как‑то украдкой. Сначала меня разбудил стук колес, ставший чуть мягче, будто они осторожно шли по мосту. Потом — слабый свет, пробившийся сквозь занавеску, и запах кипятка — проводница уже разносила утренние подстаканники.

Я сел, прикрыв глаза рукой, и увидел, что моя попутчица тоже не спала. Она сидела на своей полке, обхватив колени, и смотрела в окно. Лицо у нее было уставшее, но не от сна — от мыслей.

— Доброе утро, — сказал я негромко.

Она кивнула:

— Доброе. Вы, наверное, хорошо спали?

— Не очень. Колеса шумят, да и мысли мешают.

Она улыбнулась, но грустно.

— Мне тоже. Даже если бы поезд стоял на месте, я бы все равно не уснула.

Мы замолчали. Проводница принесла чай — тот самый, с тонкой долькой лимона, и печенье «Юбилейное», которое в поезде почему‑то всегда кажется вкуснее, чем дома.

Она взяла стакан в руки, подержала немного, глядя, как в янтарной жидкости плавает кружочек лимона. Потом сказала тихо, будто боялась, что ее услышит весь вагон:

— Знаете… Я ведь еду не отдыхать. И не в командировку.

Я ничего не ответил, только кивнул, показывая, что слушаю.

— У меня… мама тяжело больна. Врачи сказали, что жить ей осталось недолго. И перед самой болезнью… она открыла мне правду. — Анна замолчала, словно проверяя, стоит ли говорить дальше. — Мой отец… живет в Севастополе. И он никогда не знал обо мне.

Она резко отставила стакан, словно обожглась.

— Всю жизнь мама молчала. А теперь, когда уходит… И вот я еду к нему. Сказать, что я есть. Это ее последнее желание.

— Ну, что вы замолчали, продолжайте, — обратилась ко мне она.

«ОПЕЛЬ» — НА КВАРТИРУ

Случались в моей жизни разные эпизоды, но один особенно запомнился. Дело происходило в конце 80‑х. Молодежь теперь и представить не может, как в советское время было сложно с жильем: квартиру нельзя купить, ее выдает государство, и продать официально нельзя, а желания жить отдельно — хоть отбавляй. Каждый выкручивался как мог.

Я тогда был холостой, молодой, с перспективами неясными, но с мечтой о собственном угле. И вот однажды мой знакомый, Серега Константинов, человек с опытом житейским и подходом гибким, сказал:

— Помочь могу. Есть вариант.

И назначил встречу в кафе в центре.

В назначенное время за столик села она — женщина лет сорока пяти, с ухоженным лицом, уверенным взглядом и манерами, от которых веяло сразу и стилем, и улицей.

— Есть у меня квартира, на Большой Морской, — сказала она с паузой, как будто в кино. — Обменяю на машину. Ту, что ты из Германии пригнал. Opel Rekord.

Я чуть не поперхнулся кофе:

— Так просто?

— Не совсем, — усмехнулась она. — Надо будет заключить фиктивный брак. Пропишу тебя — потом разведемся. Машина моя, квартира — твоя. Чисто.

Выглядело все как в фильме, где герой еще не знает, что второй акт уже написан без него.

Меня, честно говоря, не столько юридическая сторона смущала, сколько детали схемы. Ну хорошо, распишемся, пропишет… А когда она выпишется? А если не разведемся? И вообще — когда я должен отдать машину? До? После? Вместе с цветами и шампанским? Слишком много «если».

Через пару дней она позвонила и позвала на еще одну встречу. В том же кафе. Я пришел, как положено: с букетиком, чтобы выглядеть прилично. Она — в ярко-красном брючном костюме, прическа с лаком, как будто со съемок передачи «Поле чудес», только кто должен угадывать слово — не ясно. Но вскоре мне стало понятно, что это слово «мошенники». Но давайте по порядку…

— Знаешь, — сказала она, — моя квартира стоит дороже твоей машины. Давай‑ка ты еще три тысячи накинешь. До ЗАГСа.

Аргумент весомый, и вроде бы по‑честному. Но во мне уже зашевелился внутренний опер УГРО — что‑то тут не вязалось. Я изобразил на лице задумчивость и вдруг краем глаза увидел мужчину за пределами кафе, на лужайке, который, как мне показалось, делал знаки рукой моей даме. А поймав мой взгляд, тут же стал изображать человека, который занимается йогой. Причем это получилось очень непринужденно, и я даже на какое‑то время подумал, что так оно и есть. В общем, я не подал вида и, закончив беседу, встал.

Попрощались. Женщина осталась в кафе, а я сел в машину и поехал — но мысли не давали покоя. Крутил в голове разговор, прикидывал, размышлял. Сделал круг по центру и подумал: «А ну‑ка, загляну обратно. Мало ли». Возвращаюсь в кафе, захожу тихо — и что я вижу?

За ее столиком сидят двое. Такие типажи, что не перепутаешь: волосы назад, куртки кожаные, повадки, как у ребят, что «пасутся» возле «Каштана», наблюдая за лохами. Типичные разводчики, с фантазией и с хваткой. И один из них — тот, что занимался йогой.

Я сел у перегородки — и, будто в кино, начал подслушивать. Услышал ровно то, чего больше всего боялся:

— До ЗАГСа он машину и деньги отдаст, а потом — гуляй, Вася. Ни квартиры, ни прописки. Разведем его, как мальчишку.

Затылок бросило в жар. Подумал: «Вот дурак! А ведь почти поверил. Почти вляпался». Но бог отвел, как говорится.

Вышел я на улицу — и впервые за долгое время вдохнул севастопольский воздух с особым вкусом. Там, где Большая Морская встречает бульвары и судьбы, где за чаркой можно продать судьбу, но лучше вовремя отойти от стола.

КИНО

Кинематограф не просто вошел в мою жизнь — он

ворвался, словно неистовый ураган, сметая на своем пути все обыденное и серое. Хотя, если быть честным, до определенного возраста кино было для меня чем‑то далеким и почти мифическим.

В раннем детстве экран — тот самый, тускло мерцающий ящик в углу комнаты — показывал черно-белые мультфильмы, которые длились жалкие 10‑15 минут в день. И это в те драгоценные часы, когда улица звала криками друзей, ревом мопедов (или, как их называли, моторчиков) и стуком мячей об асфальт. Нет, такие мультфильмы не могли оставить на душе заметного следа — разве что легкое воспоминание о зайце и волке из «Ну, погоди!».

По-настоящему кино раскрылось мне лет в тринадцать, как раз тогда, когда внутренний мир подростка особенно уязвим, полон великих открытий и смелых мечтаний. Мой отец тогда работал директором Дворца культуры — того самого, что пахнет пыльными шторами сцены, кожзамом сидений и затихающим только к ночи многоголосьем музыкальных инструментов в различных кружках. В один из них ходил и я. Но главное — в этом Дворце имелся кинотеатр. И у меня, как у сына директора, был безлимитный, почти магический доступ в кинобудку — или, лучше, кинорубку.

Ах, кинорубка! Полумрак, гул катушек, горячее дыхание проекторов, которые, казалось, знали и хранили все тайны кинематографа. Там царил киномеханик Никанор — человек с лицом вечного недосыпа и руками, пахнущими пленкой и машинным маслом. Он позволял мне вставлять пленку, запускать проекторы, и в эти моменты я ощущал себя вовсе не зрителем, а частью священного культа — миниатюрной шестеренкой огромного кинематографического механизма.

А еще он мне дарил рекламные плакаты, что потом украшали стену над моей кроватью, заменив собой скучный ковер с оленями. Их волшебство заключалось в запахе — пьянящем аромате типографской краски, который каждую ночь переносил меня в иные миры, превращая во сне в отважного героя просмотренных кинолент.

Я не просто смотрел фильмы — я их переживал. Я входил в экран, растворялся в нем, дышал вместе с героями. Помню, как после очередной серии «Зорро» был настолько вдохновлен его акробатическими подвигами, что, когда билетерша попросила закрыть верхнюю защелку на двери, я — весь в образе — взобрался на нее, как настоящий дон Диего. А дверь‑то была метра три, не меньше. Ну что ж, кино влияет на людей по‑разному…

Где‑то в седьмом классе я уже чувствовал себя почти промоутером: однажды бесплатно притащил на показ «Фантомаса» пятерых или шестерых приятелей, тех самых, с которыми гулял по ночам. Вдохновленный, как мне казалось, высоким искусством, я не учел лишь одного: в зале оказался руководитель отдела культуры — начальник моего отца. Скажем так… последствия были, и оскаровскую речь мне тогда произнести не дали, но дали подзатыльник, который надолго запомнился мне.