Олег Глущенко – Морские рассказы (страница 3)
Вот это уже история! И пусть в ней, может, и нет глобальной значимости, но зато она живая. В ней — настроение, характеры, запах костра, комары и тот странный вкус первого шашлыка на самодельном мангале, где вместо шампуров — ивовые прутики.
И еще. Анализируя жизненные истории своих знакомых (ну и свою, чего уж скрывать), я все больше убеждаюсь: мы, взрослые, — на самом деле просто дети, которым выдали паспорт и водительское удостоверение. Мы отчаянно стараемся реализовать те самые подростковые мечты и победить комплексы, которые тянутся за нами с тех времен, когда у нас были прыщи, мечты и не было денег.
Ну вот, например. Был ты маленьким, худым, плюгавеньким. Девочки — особенно красивые и высокие — проходили, как мимо фонарного столба: замечают, но не останавливаются. А потом ты вырастаешь, подтягиваешь пресс, подтягиваешь связи, чего‑то добиваешься — и, разумеется, твоей женой становится именно такая: высокая, красивая, и чтобы обязательно напоминала тех, кто когда‑то на тебя не смотрел. И ты, стоя рядом, как бы говоришь всему миру: «Вот, смотрите, я добился чего хотел!»
Или другой пример: у соседа была «Волга», а у тебя дома — максимум велосипед «Салют» с погнутым крылом. Папа хоть и золотой человек, но даже «Запорожец» ему был не по карману. И вот ты растешь с мыслью: «Ничего, зато я вырасту — и куплю себе такую машину, чтобы у нее фары были умнее, чем весь наш класс вместе взятый!» А когда покупаешь — не столько радуешься, сколько чувствуешь: «Ну вот, подростковому мне можно гордо вручить кубок за личную компенсацию детских обид».
Собственно, думаю, что именно такой подростковый максимализм и стал моим топливом. Я рос на окраине города, и на почтовом конверте писал: «Ростовская область, Советский район, поселок Интернациональный» — и потом какое‑то невзрачное название улицы типа Железнодорожная, а хотелось написать: «Москва, проспект Академика Королева, 12» — красиво и коротко. Рос в семье, где деньги считались чаще не по купюрам, а по медякам. Родители дали мне главное — любовь, честность и умение варить борщи из ничего. Но айфонов, поездок на море и занятий в кружке верховой езды мне не перепало. Всего, чего добился, — добился, как говорится, вручную, иногда с помощью лома и хитрости.
Так что, оглядываясь назад, понимаю: я просто очень старался доказать тому худенькому мальчику из прошлого, что все у нас получится. И, кажется, он мной доволен. Хотя иногда он мне «говорит»: мог бы машину и подороже выбрать… Но после вертолета я вообще, садясь за руль любой машины, думаю: хорошо, что ее можно остановить практически в любой момент.
И вот именно это я сейчас стараюсь сделать: копаюсь в своем архиве памяти, как в старом сундуке на чердаке. Выкидываю пыльные, скучные справки и заметки и оставляю те истории, от которых самому становится смешно, неловко или даже немного грустно. Где хочется воскликнуть: «Вот это была жизнь!»
Я не претендую на роль великого мемуариста. Я просто хочу, чтобы человек, открывший мои воспоминания, уже не мог оторваться. Чтобы они походили не на школьный учебник, а на вечерний разговор с хорошим собеседником, в котором есть и смех, и правда, и немного фантазии. Потому что если уж и писать про жизнь — то так, чтобы она снова ожила на бумаге. А не скучала в строчках.
Ведь что такое мемуары? Это не отчет. Это попытка рассказать, как это все было — не по датам, а по ощущениям. Как поет певица Елена Ваенга, важно не что, а как. И если мне удастся найти этот баланс между тем, что хочу сказать я, и тем, что интересно читателю, — тогда, может быть, получится не просто книга, а что‑то большее. Живая. Настоящая. И, надеюсь, не слишком занудная история.
МОЛОДОСТЬ
В моей молодости — а она, как теперь кажется, случилась где‑то между исчезновением динозавров
и появлением Wi-Fi — я возвращался в военное училище из отпуска на поезде № 7 Ленинград — Севастополь: он проходил через мой городок. Поезд этот был не просто средством передвижения, а настоящей машиной времени: за эти несколько часов ты успевал прожить маленькую жизнь, обзавестись временными друзьями, врагами, а некоторые даже встречали любовь — ну или, на крайний случай, тебе приносили стакан в подстаканнике и два кусочка сахара, а на станции можно было купить яблок или просто семечек в газете.
Самое волшебное начиналось, когда мы принимались петлять между скал и туннелей Инкермана, или, как он раньше назывался, Белокаменска. Поезд, будто заговоренный, нырял в туннели, выныривал, вздыхал и, наконец, оказывался на берегу Севастопольской бухты. Это было как финальный аккорд симфонии: ты смотришь в окно, а там — гигантские, могучие корабли, стоящие так близко к рельсам, что казалось: протяни руку — и потрогаешь швартов. Всё вокруг — бухта, город, воздух — звенело от утренней свежести, звуков трубы и громогласной команды: «Флаг гюйс поднять!» Это было как театральное представление, только без занавеса и с орудиями главного калибра.
Корабли, сверкающие свежей краской, были не просто техникой — они были живыми. В них чувствовалась душа, потому что их любили, о них заботились. На палубах уже строились команды, белели бескозырки и фуражки, и каждый знал свое место. А я, юный курсант с сумкой, полной немного мятой формы и глупых надежд, замирал у окна, потому что внутри что‑то щелкало: «Ты дома. Здесь твоя гавань».
Эти минуты — как удар током. Корабли казались сказочными: массивные, как великаны, и при этом грациозные. Сразу начинала распирать гордость: вот оно, наше — мощное, красивое, непобедимое. Хотелось сразу натянуть бескозырку, взобраться на палубу и командовать — хотя бы отделением матросов. Хотя бы одним матросом…
Сегодня… ну, что сказать. Сейчас таких картин уже не встретишь. Время делает с реальностью то же, что и ржавчина — с палубой: стирает блеск. И, может, поэтому воспоминания так сильно держатся. Как засохшие пятна от машинного масла на тельняшке — не отстирываются. И хорошо. Потому что в них — живое.
Иногда я ловлю себя на мечте: как бы было здорово снова подняться по трапу, пожать руку вахтенному — такому же молодому и сонному, как когда‑то я, — вдохнуть этот чистый, с привкусом краски и мазута воздух. Пройтись по правому борту мимо огромных катушек брашпилей, задержаться на полубаке, как старый моряк в рекламной брошюре, сказать что‑нибудь дежурно-мудрое вроде: «Вот здесь мы в 86‑м…» — и уйти дальше, вглубь корабля. Пройти по коридорам, мимо кают, где над дверями висят таблички с должностями комсостава, и попасть в кают-компанию, где старпом обязательно травит свою вечную, никем не понятую байку. Взять стакан крепкого, обжигающего чая — и почувствовать, что ты снова часть команды, часть флотской души.
А потом непременно — на мостик. Там — штурман, рулевой. Команда: «Отдать швартовые!» — и сердце замирает. «Сняться с якоря!» — и корабль, приходя в движение, плавно трогается. «Самый малый — вперед!» — и ты уже плывешь, как по воспоминаниям, скользишь по зеркальной глади бухты. Маленькие катера и лодочки улепетывают от тебя, как мышки от серого грозного кота. Мимо памятника затопленным кораблям, мимо Графской пристани, мимо боновых заграждений — в открытое море, туда, где горизонт. Где свобода. Где море, которое не спрашивает, сколько тебе лет и боишься ты шторма или нет.
Но, как говорится, в одну воду дважды не войдешь. Особенно если это вода Севастопольской бухты, и ты давно уже больше в «запасе» жизни, чем в строю. Жаль. Но, с другой стороны, лучше пусть останется так — в памяти, где все по флотскому уставу: четко, гордо и с запахом свежей краски.
В своих рассказах я хочу поделиться самыми интересными и запоминающимися историями из времен моей юности — тех сумасшедших, ярких лет, когда я постигал морскую науку в военно-морском училище, служил на флоте, а затем продолжил учебу в ленинградской военно-морской академии. Это были годы, когда жизнь била ключом, причем чаще всего по голове, — но с каждым ударом я становился немного умнее… или просто веселее.
В КУПЕ
Телефон зазвонил резко, трель как будто врезалась
в тишину вагона.
Она взглянула на экран, нахмурилась и решительно нажала «отбой».
Через минуту звонок повторился. Ее пальцы нервно дернулись, и снова — отказ.
Когда звонок раздался в третий раз, она коротко извинилась и почти выскочила в коридор.
Я остался в купе, но перегородки в поездах тонки, и слова легко просачиваются сквозь металл и пластик.
— Я же просила вас не звонить… — Ее голос дрожал, но в нем звучала сталь. — Я приеду, и мы все обсудим. Сейчас я не хочу говорить!
Тишина. Потом короткий сигнал отбоя.
Анна вернулась минут через десять. Лицо собранное, но глаза выдавали ее — влажные ресницы, покрасневшие веки. Она села на свое место, какое‑то время смотрела в окно, где проносились деревни и поля, подсвеченные редкими фонарями.
Я сделал вид, что увлечен страницами своей книги. Понимал: спрашивать прямо — значит лезть в чужую боль. Пусть сама решит, захочет ли открыть ее.
Прошло несколько минут молчания. Потом она неожиданно сказала:
— Продолжайте… пожалуйста.
Ее голос был мягче, чем раньше. В нем появилась какая‑то хрупкость. Словно в этих историях она искала что‑то для себя — опору, возможность отвлечься или, может быть, ответ.