Олег Ермаков – Предчувствие сказки (страница 6)
На войне, в Румынии, дед Ехим чуть не стал земляным человеком, червем, как взрывом его накрыло тучей земельки. Ни продыхнуть, ни пёрнуть. А разумение имеется. Вот незадача-то… И мысль ему в это разумение явилась: выберусь – курить брошу, совсем. Лежит под толщей земли, напаханной снарядом али бомбой, с крыла немец мог бросить, хотя вроде и не гудело в небе, да где услышишь, ежли все колыхается и грохочет. А тут тишь да блажь, токо дыхнуть нечем. А подыхать не хочется. Деревня Барщевщина блазнится. Жёнка Настька. Дочка ́Варка. В Добрудже, меж Дунаем и Черным морем, лежал барщевский житель и уже почти совсем не жилец, Ефим Андреевич Скоморохов. Лежал, и досада его еще вот какая одолевала: то и не немцы в Добрудже наступление вели, нет! Болгары, братья-славяне, за коих царь русский со своими солдатиками рубился с турками-анычарами. Крови скоко за их полито на Шипке той, русский же мужик дал ему, болгаринскому мужику свободу, полтыщи годов под туркой сидели, и вот на тебе: лезут славяне на славян, зубьями лязгают. А румыны – дунайцы и есть, водянистые, не армия, а водовороты. И наших за собою утягивали на самое дно.
«Деда, а чего они?» – не понял Колька.
На нас-то перли? Да румынам пообещали ихние земли, Добрудж тот же. Все перепуталося в семействе человеческом, как говаривал ктой-то… А в эту войну уже румыны снюхались с Гитлерюгой и давай потчевать нашего брата свинцом, в благодарность, выходит, за те денечки Первой мировой, когда мы вместех от болгарина отбивались…
И вот он лежит там, в могиле румынской, накрытый землей то ли от немецкой авиационной бомбы, то ли от благодарного болгарского снаряда, лежит и думу думает. А что думать? Воздуху нету. Сердце сперлось, в горло полезло. Одно радовает: сразу и гроб, и могила, а то сколь трупаков понакидано всюду, собаки, воронье пробавляются.
Как вдруг – чу! Дед Ехим сузил ясно-острые глаза и в упор смотрел на это «чу!», как будто зависшее над ним, и внук Колька поднял голову и тоже старался увидеть. Он пытался, а дед Ехим – видел воочию.
Дед переменился в лице, смахнул невидимое что-то.
Земля заколебалася… Движение произошло. Ну! Ну! Ай, долго. Солдат его превосходительства генерала от инфантерии Андрея Медардовича Зайончковского сорок седьмого корпуса, входившего в Добруджанскую армию из русских войск и королевских румынских, пехотинец Ефим Андреевич Скоморохов уже совершенно оконфузился, отдал богу душу, чертям тело, ни капли воздуха в нем не осталося. Ни капли, ни капелюшечки воздуху и уж и барщевского духу…
А оно – вот! Вот! Еще на нем земля лежит ворохами, а сквозь нее уже нахлынуло, нахлынуло воздухом. Нет! Ефим Андреевич сам его всосал, воздух-то, через прорву земли и всосал. Как с голодухи всасывал, бывало, дымище табачища самокрутки. С дуру-то. А втягивать надо только сладкий чистый воздух, коим Господь объял всю землю, дескать, живитя и людишки, и зверье, и птицы всякие, козявки опять же и гады ползучия: вдыхайте! И выдыхайте… Ведь там, говорят, средь звезд, нету уже такого блага для дыхания, вкруг земли будто могила. А тут – чем не рай, ну если, подумавши, приглядеться?
И уже чьи-то руки его ухватили, зашарили, встряхнули, с лика куски смахнули… Мамка Поля, невестка дедова, чуть не перекрестилась по привычке, – Колька приметил, – но спохватилась и лишь потуже платок затянула, поправила на затылке. Рассказ-то этот не впервой звучал – а как будто впервой. Дед был умелым рассказчиком, и когда ему про то говорили деревенские, то пожимал плечами и перебрасывал, как говорится, воз на фамилию, мол, все от нее, видать, забавник какой-то в роду был. От деда тоже не улизнуло то движение недоверчивое, и он с напором повторил про лик. Да, лик. Так он в те минуты мгновенные или даже часы, летевшие, как секунда, или секунды, затягивавшиеся, как часы, – в общем, лик он на себе и восчувствовал. Но это была бы полная отсебятина. А ведь и раскопавший его потом и свидетельствовал, что вот те крест, лик просиял у Ефимки Скоморохова. Воротись с того свету и у тебя все засияет. И это ли чудо чудное? А не то, что кинулись его откапывать? Да там кругом что творилось? Земля ходуном ходила. Болгарины с ревом перли, тяжелые ихние орудия, правда, и не ихние, а все ж таки немецкие, земельку пушили, мясо с костями людей ли, лошадей ли – все перемешивали, от повозок, укрепленных окопов щепки разлетались, колеса в небесах крутились – и падали, могли и зашибить, если уже башку осколком не чикнуло или не вмяло по самые плеча. И как же в этом крошеве и мессиве – дед именно с двумя, а может, и даже с тремя «с» произносил – и как же углядеть, что у пехотинца винтовочка с пристегнутым штыком улетела вперед, а самого его назад откинуло в уже готовую воронку да и прикрыло, как ватным одеялом, только вата из сентябрьской земли добруджской.
Дед вздыхал, качал головой, поглаживал ус.
Ну а когда разобрался, кто передо мной, надо мной склонился, то и перестал дивиться: то было лицо Гришки Перевознюка, закадычного товарища по щам и вшам, брянца. Кто ж еще мог заприметить убыль во фронте многотысячном на единицу? И лицо его тоже было, как лик, – сияло. И что-то говорило. Кричало. Орало ором. А я и не слыхал. Думал сперва, слух засорило землей. Начал трясти башкой, и тут замутило меня, всю гимнастерку изгваздал рвотою. И на товарышша попало. А он смеется.
Короче, выжил. С недельку без слуха походил, точнее, полежал на подводе, – потому как в землянке не устроиться надолго: болгаре наседали, гнали, черти, и наши с королевскими войсками румынцев откатывались. И потом слух вернулся.
Первое, что услышал дед, был лярический напев:
И далее такой же лярический задушевный мат-перемат. Огляделся: кто исполнитель? Да кто, кто – друг закадычный Гришка, чернявый, цыганистый брянец, сидит, вшей истребляет в нижней белой когда-то рубахе.
Заметил и для проверки слуха выругал Ехимку Барщёвку. Дед сразу вздыбился. Гришка: а, брат, прозрел! Прозрел. Я и не слеп был. Ну слухом прозрел! Давай закурим. И протягивает коробку с целой картиною: там баба восточная развалилась у пирамид под охраной двух истуканов – волчар ли, собак, и в песках восходит солнце. Лапа так и потянулась к этой красоте, а Гришка уже ловко и крышку откинул, и пахнуло сладко – да не бабой, а табачком заморским. И тут будто клюнуло в самый нерв локтя, – отдернулась рука, резанул помысел о зароке. Не, Гришка, баста, не курю. Да ты что?! Глянь, «Мурад», фараоновы. Румынчик задарил, а я ему котелок картошки с укропом и конопляным маслом. Сверху краюху хлеба. Наш хлебушек – табак. Чё фараоновы? То и есть. Фараон курил?
…И давай мы спорить, любили это дело, иной раз и пристукнем друг дружку… Хе. И по обычаю ребяты подключаются, и скоро ор стоит, смех, и уж совсем, бывает, запамятовали, с чего началось, с табака, бабы или калибра снаряда, – а он как раз и летит, свистит. Али пуля. И в башке калибр сразу виден.
Так и перестал дед Ефим курить. К нему в госпиталь Настька приезжала да с Варкой. Его же определили, как с полей сражений отступили, в госпиталь, голова кружилась, слабость в теле имелась. Ну, слабость слабостью, а Петечку он в том городке румынском со-о-творил… Той поры есть фотографический снимок: Настька в громадном белом платке, в юбках, кофточке, полсапожках сидит, на коленях держит дочк
Это сам дед Ехим признавал.
Он в старости многое стал признавать. Бучку надо по молодости держать, а в мои годы чего кобениться. Но ты, Колька, бучку держи!
И кулак вверх вздевал дед.
И Колька держал, а как же.
Вот в поиск отправился.
Уезжая, Колька надулся квасу, березнячку, хладненького, кисленького, он его сам готовил, как в березе сок пробуждается, по жилам-волокнам струится, он ее и подпарывает, желобки вставляет, кастрюльки всякие прилаживает. Жара начнется – и вот тебе на.
Пора было облегчиться. Колька озирался. Как на грех Андромеда забрела далеко в воду… И вдруг оступилась да и поплыла. Кольку захолонуло.
– Чё?! – взорал он. – Куды?.. Сдурела?
А она плывет, и Колька по пояс уже мокрый. Ладно хоть додумался едово в узел увязать, за спиной приладить, рукава скрутить под горлом. И он уж хотел было и сам вплавь отправиться рядышком, но тут Андромеда остановилась, видно, землю под копытами почуяла. Да! Встала. Фыркнула.
Колька и сам фукнул. Вода вроде и прогретая, но все ж таки вешняя… А вот и открыл купальный сезон. Колька сощурился и с удовольствием повторил вслух:
– Купа-а-льный сезо-о-н.
Вспомнил тут же, что только что сбился на деревенский лад, прикрикнул когда на Андромеду: куды… туды… Учитель Афанасий Самойлович всегда высмеивает за это. Он носится с учением какого-то Федорова. Этот Федоров славил деревню, считал ее выше города. Но такую деревню, которая овладела всеми городскими познаниями. «А вы – туды, сюды, откудова, отсюдова», – укорял их Афанасий Самойлович, однорукий, рыжеватый и голубоглазый, с выпуклым лбом и здоровенным шнобелем. Правую ему схряпали немцы.