Олег Дмитриев – Реставратор Святой Руси (страница 4)
— Смотри, Тимофей, — начал седой, откинувшись на спинку стула, который скрипнул, а будто бы вскрикнул так, словно ему стальной громила на ногу наступил. — Я тебе сейчас одну притчу расскажу. Ты послушаешь внимательно, не перебивая, да?
Я одновременно кивнул и качнул головой, показав, что да, не перебиваю. Но Михалычу вряд ли было важно моё отношение к происходившему и к сказанному. Он повёл плечами, будто устраиваясь поудобнее на не предназначенной для этого старой советской фанере, и щёлкнул пальцами правой руки над головой.
В ответ, продолжая изумлять меня до оторопи, скрипнула, как крышка старого гроба, стойка-прилавок, выпуская в зал бригантину-буфетчицу. На моей памяти за полгода она вышла в люди впервые, до этого отруливая обстановку в рюмочной исключительно дистанционно — визгливым матом со своего капитанского мостика. Особо злостных посетителей мог ожидать и главный калибр — Лариса с дьявольской меткостью умела бросаться овощами. Когда в голову прилетали, пущенные мощной дланью, грязная свекла или вилок капусты с подвявшими-подгнившими верхними листками, даже самых белых и горячих враз посещало просветление и осознанье конечности бытия.
Сейчас тётя Лара явила небывалое: кружевной передник, не чище, правда, наколки в белой химии на голове, ноги, достойные Колоса Родосского, и клиентоориентированность. На подносе перед ней, который она несла на вытянутых руках, как святую обережную хоругвь, крупно дрожал алюминиевый чайник и в такт ему приплясывали две эмалированные кружки. Мадам буфетчица осторожно и бережно сгрузила посуду на наш столик и покатила обратно, явно чувствуя себя непривычно, без привычной защиты бортов прилавка. Дверь тем временем лязгнула в третий раз, будто плюнув вслед последним посетителям рюмочной, что решили не досматривать представления в партере. Или наоборот планировали занять лучшие места снаружи, в амфитеатре, чтобы дождаться там приезда полиции, скорой и журналистов. Многие, наверное, уже репетировали свою минуту славы: "В рюмошную зашли двое. Запахло грозой! Сгустились тучи!".
Михалыч разлил по кружкам дегтярно-чёрного цвета настой, пахший крепчайшим чаем и почему-то тревожно — землёй. Они со здоровенным спрятали посуду в ладонях, не обращая никакого внимания на то, что над кружками курился сизый пар, намекая, что внутри крутой кипяток. Нежданные посетители отхлебнули одновременно, и стальной громила блаженно улыбнулся, прижмурившись, как кот на ярком Солнце. А седой удовлетворённо кивнул. Из-за стойки донёсся протяжный выдох, полный непередаваемого облегчения, от которого зашевелились салфетки на ближних к капитанскому мостику столиках.
— Жил-был такой человек на свете, Пётр Алексеевич Царёв. Экстра-класса был скокарь, царство ему небесное, — и оба они перекрестились. И, кажется, вполне искренне, не "по привычке" и не на "отстань". И оба — двуперстно.
— Он из последних настоящих воров был, не всё то, что потом повылазило. Одним словом мог жизнь отнять. Или подарить. Но мало говорил, берёг людишек, помогал многим. Три дня как помер. Какой-то злой рак нашли у него. Ни у нас, ни за кордоном ничего сделать не смогли, только руками разводили лепилы. Стремительное, говорили, течение. Будто это не болезнь, а Собь-речка в верховьях...
Судя по его глазам, ставшим какими-то менее страшными, но более торжественными, он был близко знаком с ними. И с покойником, и с речкой, где бы она ни была.
— Мы с ним там и познакомились. Ну, ниже по течению. Там исправительная колония для неисправных. Неисправимых, то есть. "Ямской тройкой" тогда звалась, сейчас "Полярным волком" называют. Втроём там друг друга держались — он, Коля Тверской, да я. Мы с Петром Алексеичем долго и много говорили, времени-то вагон было. По Руси-матушке вволю покатались, и в вагонах, и на машинах потом уж. Уважаемым человеком был Петя Царь. Многие его слушали. А мне он свою последнюю волю передал.
Я сидел не шевелясь. В принципе, в рюмочной, кажется, вообще ничего не шевелилось, кроме губ седого. Стальной сидел молча, неподвижно, как памятник, и только опущенные уголки глаз и рта показывали, что историю он слушал со скорбным сочувствием. Наверное, тоже знавал покойного. Но говорить от его лица не мог по должности, или какая у них там, у старых уголовников, табель о рангах?
— Сны ему снились последний год, Петру Алексеичу. Тёзка его, подназдорный твой, всё являлся да в гости звал. Иди, говорит, ко мне. От греха ты давно отошёл, добрыми делами чашу перевесил в нужную сторону. Не зазорно будет мне, императору, с тобой рядом полежать. Да и скука смертная с этими царями да великими князьями, — с кислой усмешкой продолжил Михалыч. Словно давая понять, что явления покойного Петра Первого действительному вору Пете Царю не одобрял.
— Вот и просил меня старый друг, чтобы прах его я пристроил в Петропавловке. Сказал: раз уж сам хозяин города в гости позвал — западло отказываться. Ты сторожем там. Ну, смотрителем, то есть. Можешь урну пристроить. Мест неприметных много в соборе, — он продолжал говорить так, будто моё мнение его интересовало не сильнее заветренных бутербродов в витрине "Таир".
— Не получится, — произнёс я. Забыв даже испугаться, когда стальной втянул воздух с силой. Звук, раздавшийся при этом, напугал бы, наверное, любого: что-то похожее на скрежет шин автомобиля, который вот-вот подкинет тебя над асфальтом и отправит в последний полёт и путь одновременно. Седой повёл левой рукой, и шипение стихло.
— Поясни, — велел он. Тоном, от которого за стойкой что-то упало. Вряд ли сама Лариса — негромко вышло.
— Это памятник. Культурно-исторический. Там строго определены количество и места расположения захоронений, — пояснил я очевидное. Ну, мне и графину точно очевидное, а вот этим двоим, кажется, не вполне.
— Я, может, и не самый лучший смотритель. Даже наверняка. Но это, во-первых, преступление. Хотя меня оттуда рано или поздно в любом случае выпрут, — кладбищенский сторож продолжал закапывать себя в этом разговоре с, так скажем, поставщиками.
— А во-вторых? — поражая выдержкой, уточнил Михалыч.
— А во-вторых мне всё равно. Я не знал покойного, у меня перед ним долгов никаких нет, мне ничего не нужно ни от него, ни от вас, ни от жизни, — до противного честно ответил я.
— Да уж. Вот тебе и продолжатель дела Севы Васильича, Чугун, — кивнул на меня он. Кажется, без одобрения, если очень мягко говорить.
— Трудный. Такому и пальцы переломаешь — не пошевелится, — согласился стальной, оказавшийся чугунным. Наверное, раньше темнее волосом был.
— Не говори-ка, — вздохнул Михалыч. — Но на этот случай есть у меня, Тима, аргумент.
И он опустил руку за пазуху. А я посмотрел на неё сквозь круглую пробку, где уголовник был вверх ногами. И подумал о том, что я и сам точно такой же: круглый идиот и тупой, как пробка. Но инстинкт самосохранения, кажется, отказал ещё в Москве. И маршрут на Северное или Новое Колпинское явился не так призрачно, каким казалось мне будущее ещё совсем недавно.
Но вместо заточки или пистолета пальто явило свёрток. И я узнал форму. И мне вдруг стало не так всё равно, как было только что. Потому что вспомнилось о том, что долги всё-таки оставались.
На расчищенное на столе место, крошки с которого седой смёл дорогим рукавом, легла льняная тряпица. И стала раскрываться, медленно, бережно, повинуясь старым рукам в синих перстнях. А я смотрел за этими движениями, как зачарованный. А когда увидел содержимое свёрточка — ахнул. И протрезвел, кажется, мгновенно.
Икона. Небольшая, пядничная. Богоматерь Всецарица с Иисусом на коленях. Справа и слева от трона — древнерусский воин и инокиня. Старинное письмо и древние техники, псковская школа. Удивительная, небывалая сохранность, будто лики Богоматери и святых не прожили шести, а то и семи сотен лет. И что-то очень важное крылось в изображении. Но понять этого я пока не мог, несмотря на знания и опыт. Казалось, что они в растерянности отступили назад, едва ли не испугавшись увиденного. Зато вместо них появилось незнакомое ощущение. Будто я знал этого воина, и не просто видел раньше нарисованным. Он показался странно знакомым, как на старой фотографии из семейного альбома. Или даже родным.
— Проняло, кажись. Глядишь, и при пальцах останется, — кивнул на меня седому стальной.
— Видать, ещё не вся черёмуха осыпалась в саду, — непонятно ответил тот, не сводя с меня глаз.
А я их одновременно слышал — и не слышал, видел — и не видел. Всё внимание, вновь ставшее острым, цепким, профессиональным, было приковано к ликам. Я поднял голову, взглядом умоляя Михалыча разрешить прикоснуться к иконе. Тот кивнул и подвинул её ближе, бережно, двигая холстину, а не доску.
— Ты, не знаю уж, родился ли в тот год. Восемьдесят третий был на дворе. Мы как раз в ту пору на воле гулеванили с Петром Алексеичем. Он только-только в самую силу входил, руку набивал. Но работал уже тогда так, что и старики диву давались. Такие квартиры подламывал, к каким они и близко не совались. Тогда партия с комсомолом уже несильно в ногу шли, а вот с нашим братом, с чёрной мастью, разговоры, бывало, разговаривали. В больших домах и дачах принимали. Два что ли года прошло с того "ночника", вечеринки, на какой один киевский щипач Колю Босяка зарезал в кабаке, в Архангельском. Он тогда ещё брошку алмазную тиснул у дочки Брежнева, слыхал? Громкое было дело. Хоть и мутное.