18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Дмитриев – Реставратор Святой Руси 2 (страница 9)

18

— Я ждала тебя, — сказала она просто.

И Доман, Белый Волк, князь-воин, убивший короля и потерявший жену, не нашёл слов, чтобы ответить ей. Да и не искал, пожалуй. Он просто сел на край грубого ложа, положил руки на колени и стал смотреть на танец маленьких огоньков над льняными фитильками. Вместе с ней. Молча. И в этом молчании было больше слов, чем в иной долгой беседе.

Где-то далеко, в чёрном лесу, снова прокричал сыч. Теперь его стон не казался зловещим или пугавшим. Скорее — печальным. Как вздох того, кто тоже когда-то ждал. Но дождался ли?

Глава 4. Печорские красоты и краски

Свечи догорели до половины. Огарки покрылись неровными наплывами, и свет в землянке стал глубже, рыже́е, будто старый мёд. Пламя вздрагивало от невидимых токов воздуха, сквозивших через плотно, вроде бы, прижатую дверь и очажный продух, задвинутый плетёной крышкой, и тени на бревенчатых и земляных стенах шевелились, как живые. Пахло воском, сухими травами, развешанными под потолком, и едва уловимо — тысячелистником.

Мы сидели на узкой лежанке, укрывшись одним плащом. Тяжелым, пахшим дымом, конским потом и осенней прелью, подбитым мехом росомахи. Плащ был теплым не столько от шерсти, сколько от накопленного за день тепла двух тел. Инга сидела, подобрав ноги и положив голову на широкое плечо князя. Ее платиновые волосы рассыпались по темной шерсти плаща, как лунный свет по ночному лесу. Она молчала. Он тоже. Молчал и я. Три души на двоих. Три беглеца, три неприкаянных осколка разных миров, сошедшиеся здесь, в тесной землянке под старой горой, на краю дикого поля. И каждый думал о своем.

Доман смотрел на танец огня, и мысли его текли медленно, тяжело, как воды Виеши и Вижуоны, рек, на которых стояла его родная Утена. Он думал о том, что обещал этим людям. Своей стае, Тихону и его хранителям, игумену Иоасафу. И теперь — Ингеборге. Обещал защиту, кров и будущее. А будущее в этих краях, под этим низким осенним небом, могло обеспечить только одно: строительство. Не дома, не хутора, а мощного, основательного города. Крепости, способной укрыть всех, кто придет под его руку.

Он видел этот город. Не так, как я — смутными образами из будущего, где на этих холмах стояли каменные башни и тянулись к Солнцу золотые купола. Он видел его своим, особым, внутренним зрением. Не глазами — волей. Высокие стены из земляных валов и дубовых срубов. Ряды землянок, уходящих под снег, тёплых, полных жизни. Дымы над крышами, убегающие в серое небо. Стук топоров. Ржание коней. Детский смех. Свой, настоящий, живой мир, который он вырвет у этой скупой и холодной земли, ещё недавно бывшей ему чужой.

Он думал о том, как много всего надо успеть. Построить город, а не дом. Свести целый лес, а не посадить одно дерево. Выкорчевать пни, отогреть землю кострами, вырыть рвы, насыпать валы. Прокормить в зиму полторы тысячи голодных ртов. И одновременно — быть готовым в любой миг сменить плотницкий топор на боевой меч. Потому что враги не ждут. Ливонцы, тевтоны, люди Онуфрия — все следят, ищут слабину, ждут удобного момента. Чтобы короткий взмах двух ножей распахнул горло в двух местах, обрывая жизнь легко и почти беззвучно.

И ещё он думал о тех, кого больше нет. О двух сыновьях, умерших в первые дни после родов, так и не успевших получить имена. О третьем, не успевшем родиться. О Деване, его богине, чья душа ушла в небо над Жеравьей горой, оставив в его душе незаживающую рану. И подкидыша из невозможно далёкого будущего. Он привык считать это концом. Концом его рода, концом его надежды на простое человеческое счастье. Но сегодня, здесь, в этой тесной землянке, глядя на живой огонь и чувствуя тепло чужого плеча, князь-беглец вдруг понял: ничто не может быть концом. Пока бьётся сердце, пока оно гонит кровь по телу, а разум обладает той ярой, неукротимой волей, что поднимает не только хозяина тела, но и всех, кто рядом с ним. Пока жив — ничего не кончено.

Я, Тимофей Позёмов, тот самый подкидыш, художник-реставратор, думал о другом. Я смотрел на пламя свечи и видел не просто огонь. Я видел краску старинной иконы. Аурипигмент, реальгар, "золотой мышьяк". Ядовитый, капризный, дающий тот самый неповторимый, холодновато-лимонный оттенок, который так ценили византийские иконописцы. Я вспоминал, как в одной из лабораторий ВХНРЦ имени Грабаря мы с Севой Васильевичем спорили о технологии его очистки. Он, старый практик, доверял рукам и глазу. Я, молодой тогда ещё специалист, тыкал пальцем в спектрограммы и химические формулы. И Учитель, помню, посмотрел на меня, усмехнулся и сказал: "Ты, Тимоха, головой-то думаешь, спору нет. Но пока на других будешь оглядываться — они вперёд уйдут, обгонят тебя. По тебе же и прошагают, даже не заметят. Живи своим умом!".

Тогда я не понял, обиделся даже. Сейчас, спустя семь с лишним веков от того разговора, но только в обратную сторону, до меня наконец дошло. Я всю жизнь был хорошим учеником. Старательным, внимательным, памятливым. Но я всегда оглядывался. На Учителя, на коллег, на авторитеты, на принятые методики. Я боялся ошибиться, отступить от канона, сделать что-то не так. И этот страх сковывал меня, не давал дышать полной грудью. Он же, в конце концов, и вытолкнул меня из той жизни, где я никому не был нужен по-настоящему.

А здесь, в этом диком, жестоком, но честном времени, оглядываться было не на кого. Некому было подсказать, поправить, одобрить или осудить. Здесь были только я сам, мои знания, мои руки и моя голова. И Доман, князь-воин, который верил в меня больше, чем я сам когда-либо. И эта вера, эта необходимость быть полезным не в абстрактном "будущем", а здесь и сейчас, для живых людей, которые смотрят на тебя с надеждой, — она разбудила во мне что-то, спавшее глубоким сном. Мастера. Творца, как ни пафосно это звучало. Не ремесленника, повторяющего чужие образцы, а того, кто создаёт новое.

Получаться стало только здесь, в кромешной тьме средневековья. Видимо, правы были те, кто говорил, что мои знания, профессия и навыки слишком несвоевременны для двадцать первого века. Слишком медленны, слишком рукотворны, слишком человечны для эпохи машин и цифры. Как и я сам. Я опоздал родиться на семьсот лет. Или, наоборот, пришел точно в срок, чтобы успеть нагнать упущенное.

О чём думала она, Ингеборга из Висбю, Белая Горюха, ведьма из старых, мы не знали. И тревожить тишину словами один смущался, а второй не хотел. И я с удивлением понял, что не могу разобрать: кто из нас смущается, а кто не хочет нарушать этот хрупкий, как первый лёд, покой. Наши мысли, наши чувства так переплелись в этом общем теле, что граница между "я" и "он" стала почти неразличимой. Мы оба смотрели на неё. Оба чувствовали её тепло. И оба хотели, чтобы этот момент длился как можно дольше.

А потом Доман, повинуясь какому-то древнему, простому и безошибочному инстинкту, осторожно, почти невесомо, поднял руку и обнял её за плечи. Не привлекая, не принуждая — просто давая понять: "Я здесь. Я с тобой". Инга не вздрогнула, не напряглась. Она лишь глубоко, прерывисто вздохнула и ещё плотнее прижалась к его плечу, устроив белую голову так, будто всю жизнь только здесь и спала. Её рука, узкая, с длинными пальцами, на которой уже почти не видно было ссадин от рогаток, легла на его широкую грудь, туда, где под поддоспешником, рубахой и кожей билось наше общее сердце.

И легче стало всем. Сразу. Как будто отпустила какая-то пружина, сжимавшая нас изнутри долгие месяцы. Как будто мы наконец-то перестали бежать и просто остановились. Вдохнули. Выдохнули. И поняли, что живы.

Утро началось резко, по-военному. Едва в узкой полоске почти полностью закрытого очажного дымогона забрезжил серый рассвет, князь уже был на ногах. Инга ещё спала, свернувшись калачиком под росомашьим плащом, и лицо её, лишённое привычной настороженной или надменной маски, казалось совсем юным, почти детским. Доман постоял над ней мгновение, глядя, как вздрагивают во сне её длинные тёмные ресницы, и бесшумно вышел в холодную, колючую морось.

Лагерь просыпался. У костров уже гремели котлами кашевары, пахло дымом и распаренным зерном со шкварками. Лукас, вечный и неизменный, ждал князя с кружкой горячего взвара. Рядом топтался заспанный парнишка-гонец от Кондрата.

Воевода занемог. Вит, осмотрев его ещё затемно, вынес вердикт: прострел. Мышцы на спине свело так, что медведь-воевода ни вздохнуть, ни охнуть не мог без боли. Лекарь колдовал над ним вовсю: растирал какими-то жгучими мазями, ставил горячие камни, поил отварами, от которых по всей округе разносился горький дух. О том, чтобы скакать куда-то в такую погоду с больной спиной, не могло быть и речи.

— Добро, — решил князь, выслушав доклад. — Значит, управимся без него. Лукас, со мной поедешь. Нага и Аля возьмем. Тихона кликни. И этих... Ждана с Тягуном. Пусть собираются.

Воевода, узнав, что князь без него едет в Печоры, дёрнулся было — хотел, видно, тоже в седло, но грозный окрик Вита и собственный стон, сорвавшийся с губ при резком движении, убедили его остаться.

До места добрались к полудню следующего дня. Знакомая низина, где ещё так недавно лежали тела разбойников, изменилась. Дым от костров, горевших теперь постоянно, разогнал вековую сырость. Кое-где уже чернели свежие заплаты земли — первые землянки. Стучали топоры. Видно было, как по склонам, где раньше таились волчьи ямы и самострельные растяжки, теперь сновали люди — рубили кустарник, корчевали пни, таскали камни.