18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Дмитриев – Реставратор Святой Руси 2 (страница 8)

18

"Справимся?" — спросил я.

"Куда денемся", — ответил он мысленно. — "Другого выхода нет. Если не объединимся и не построимся сейчас — нас сомнут поодиночке. А так — у нас будет крепость, и воины, готовые защищать её, как мать — своих детей. И те, кто станет делать краски".

"Краски...", — я не удержался от усмешки. — "Ты даже не представляешь, что можно сделать с теми византийскими пигментами. Они плохо очищены, с примесями. Если я покажу, как их очистить и смешать правильно... Мы сможем продавать их втридорога! Никто не поймёт, откуда такое качество, и повторить не сможет!".

"Вот сам и займёшься. Ты — художник, ты и рисуй. А я буду строить. И стеречь.".

В его словах не было ни насмешки, ни пренебрежения. Только здравое и рациональное разделение задач. И я вдруг понял, что впервые за долгое время чувствую себя на своём месте. Не лишним, не бесполезным и бессмысленным. А нужным.

К вечеру прискакал гонец от людей воеводы из Пскова. Парнишка лет пятнадцати, бледный, запыхавшийся, с искусанными в кровь губами, со щеками, побелевшими от скачки на морозном ветру. Он упал с коня прямо в руки подбежавшим ратникам и прохрипел:

— Беда, княже! Онуфрий слух пустил: мол, литовский князь держит при себе языческую ведьму, крещение его — притворство. Люди начали коситься. Торговцы, кто посмелее, вовсе отказались чужакам древесину продавать. А кто и соглашался — цены ломят втрое против прежнего.

Доман выслушал молча. Только желваки заходили на скулах. Лукас, стоявший рядом, повёл плечами и положил ладонь на рукоять меча.

— Кондрат где? — спросил князь.

— У торгашей, — ответил гонец. — Грозится должников припомнить. Говорит, что многие ему должны, и если не продадут лес по честной цене — он с них те долги спросит. Прямо сейчас. И со всей родни их.

"Может, и сработает", — заметил я. — "Страх перед воеводой у них есть".

"Может", — согласился Доман. — "Но у жирного больше серебра, и долгов перед ним у Пскова вряд ли меньше. А если торговцы сейчас против воеводы попрут — город меня же вызовет, чтоб вразумил старого. Не вовремя это нам".

Из леса, как всегда бесшумно, появился Тихон. Следом за ним — двое незнакомых мужиков, крепких, с дочерна загорелыми обветренными лицами и умными, цепкими глазами. Один плечистый, никак не меньше Кондрата, второй пониже, но жилистый, как плетёная верёвка.

— Вот, княже, — сказал слепой старик. — Это Ждан и Тягун. Братья. Они старшие над плотниками и рудознатцами. Они приведут первую партию людей, и они знают, где взять лес строевой.

— Где? — резко спросил Доман.

— По реке, — глухо ответил тот, кого назвали Жданом. — Выше по Великой, десятка два вёрст всего. Там бурелом ещё с весны лежит, со́сны — одна к одной, сухие — аж звенят. Землица там, вроде, Святославова была, а ему до леса дела сроду никакого не было. Если успеть до ледостава — плотами сплавим. И не надо торгашам кланяться.

— А люди? — уточнил князь. — Успеют до морозов?

— Успеют, — кивнул жилистый Тягун. — Твоим словом Тихон уже лошадок отправил, а мы своих поторопили. За три седмицы управимся — землянки выроем, очаги сложим, лес подготовим. Только, княже... — он замялся.

— Говори.

— Четыре сотни душ — это не хутор, не сельцо малое. Не побоятся ли во Пскове, что ты такую силу под боком растишь? Не нагрянут ли?

Доман долго молчал. Потом посмотрел на Тихона, на Лукаса, на братьев-мастеров.

— Пусть боятся. Мы не нападаем, мы строим и защищаем то, что сами строим. А кто захочет проверить нашу силу — пусть приходит. Мы встретим.

В его голосе не было бахвальства. Только спокойная, уверенная готовность. И от этого братья переглянулись и одновременно кивнули — видимо, услышали то, что хотели.

Вечером Доман поднялся в обитель. Иоасаф ждал его в той самой келье, где смотрели вчера на три старых доски́. Они так и лежали на холсте посреди стола. Но сегодня рядом с ними появились новые предметы: несколько небольших глиняных горшочков, закрытых восковыми пробками, свёртки из промасленной кожи, кисти из беличьих хвостов и странный сосуд из тёмного стекла или гладкого камня с притёртой крышкой.

— Вот, — сказал игумен, указывая на горшочки. — Краски византийские. Хранил, как умел — может, и испортились уже.

Я потянулся к ним руками Домана. Открыл первый горшочек. Там была киноварь, тяжёлая, яркая, но... грязная. С примесями песка и каких-то тёмных вкраплений. Во втором — лазурит. Толчёный, но недостаточно тонко. Частицы крупные, неровные. В третьем — глауконит. Местный, не византийский, но тоже с примесями глины и кварца.

"Всё это можно очистить", — подумал я. — "Отмучить в воде, профильтровать через льняную ткань, растереть с яичным желтком... Качество будет в разы выше. А если ещё и смешать правильно — можно получить оттенки, которых здесь никто не видел".

— Что скажешь, княже? — с тревогой спросил Иоасаф.

— Это можно исправить, — ответил Доман моими словами. — Но нужно время. И руки. И кое-какие приспособления.

Он взял одну из досок — ту, с женским ликом. Осторожно, бережно положил на стол. Потом, повинуясь моему внутреннему порыву, взял странный стеклянный сосуд.

— Что внутри?

— Масло. Льняное, отстоянное, с добавлением мастики и свинцовых белил. Продали как древний тайный состав, говорят, им можно смывать старую олифу, не повреждая красок, — с готовностью рассказал настоятель.

Я мысленно ахнул. Это же прототип реставрационного состава! Грубый, несовершенный, но работающий! Откуда бывший речной пират добыл такое? "Говорят" — значит, есть кто-то, знающий эти тайны? А, может, не только эти?

— Откуда это у тебя, отче? — спросил Доман.

— От старого иконописца, — неохотно ответил Иоасаф. — Он умирал у меня на руках, после одного... похода. И перед смертью передал свои секреты. Я не всё понял тогда. Но запомнил, вроде, крепко. Один из лучших псковских мастеров его слова подтвердил.

Доман кивнул и открыл сосуд. Осторожно, кончиком кисти, нанёс немного масла на край доски, туда, где тёмная олифа скрывала древний рисунок. Подождал. Потом, едва касаясь, начал снимать размягчившийся слой.

Я работал им и вместе с ним. Мои знания, его руки раскрывали лик. Медленно, миллиметр за миллиметром. Под олифой, под поздними записями, проступали сперва ладони. Затем плечо. А после и глаза. Серо-голубые, с серебристыми искрами. Глаза, которые смотрели в самую душу. Глаза Марьи-Заряницы.

Когда последний фрагмент старого лака был снят, в келье повисла тишина. Иоасаф стоял, прижав руки к груди, и по его щекам текли слёзы. Тихон, зашедший незаметно и вставший у двери, дышал тяжело, будто версту пробежал. Не видя, разумеется, происходящего, но, похоже, как-то иначе чуя звеневшее вокруг напряжение.

— Господи... — прошептал игумен. — Ты... ты вернул Её, княже. Ты вдохнул жизнь в давно мёртвый лик.

Он шагнул вперёд и, прежде чем Доман успел остановить его, упал на колени и припал губами к княжеской руке.

— Встань, отче, — сказал Доман, отнимая руку. — Не я это сделал. Это через меня будто прошло, но не я.

— Ангел Господень, — прошептал Иоасаф. — Сам Господь твоей рукой водил, не иначе! Сподобил чудо настоящее увидеть наяву.

Доман промолчал. Только бросил быстрый взгляд на Тихона. Слепой старик едва заметно улыбнулся и кивнул. Он понимал, пусть и не видя. И он один знал, что ангелы тут ни при чём.

Поздно вечером, когда приехал снова из Пскова Кондрат — злой, уставший, но с обещанием, что кое-кто из должников всё же продаст лес "по старой дружбе", — Доман и Лукас спускались из обители в лагерь. Медведь-воевода остался ночевать у настоятеля, пообещав, что к утру будут первые возчики с брёвнами. Дом присмотрелся к его чуть скособоченной фигуре, медленно шедшей к обители. Подумав о том, что надо бы не забыть Виту сказать, чтоб глянул — воинский лекарь знал не только свежие боевые раны, но и те хвори, которые они, случалось, приносили за собой через несколько лет.

Луна ещё не взошла, и лес был чёрным, густым, полным шорохов. Лукас шагал чуть позади, привычно оглядываясь и прислушиваясь. Доман думал о своём — о предстоящей стройке, о красках, о тысяче голодных ртов, которые совсем скоро придут под его руку. И о тех, что уже были здесь.

Они уже подходили к крайним землянкам, когда князь вдруг остановился. Лукас замер тоже, положив руку на меч.

— Что, княже?

Дом не ответил. Он смотрел на землянку Ингеборги. Дверь была приоткрыта. Не распахнута настежь, не заперта наглухо, как обычно, а именно приоткрыта — на ладонь, не больше. Из щели падал слабый, тёплый свет.

— Иди, — сказал Доман Лукасу. — Я позже.

Воевода помедлил мгновение, потом кивнул и растворился в темноте, не скрипнув сапогами, не шелохнув ни единой голой ветки.

Князь подошёл к двери. Остановился. Поднял руку и тихо, одними костяшками, стукнул по деревянному косяку.

— Входи, — раздался изнутри голос. Тихий, усталый, но без страха.

Он склонился, протискиваясь в низкий проём, и вошёл, притворив за собой дверь. Которая внезапно закрылась почти беззвучно и гораздо легче, не то, что вчера. Песок, что скрипел под столбом и делал дверь тяжёлой и неповоротливой, был убран. Или заменён на что-то другое. На что — я не успел понять.

Потому что в землянке, в неверном свете трёх свечей, сидела она. Ингеборга из Висбю, Белая Горюха, ведьма из старых. С распущенными платиновыми волосами, дававшими отблеск, так похожий на серебристый нимб стоявшей у изголовья иконы Белой Девы. Хранительница. Убийца и диверсант в одной длинной рубахе, босая. И смотрела на него. Зелёными глазами, в которых шевелились блики свечного пламени. Наверное, свечного.