Оксана Волкова – Ниицән (страница 2)
Мерген подсел к отцу на скамью, потеснив его, хотя места хватало и так.
— Сиди-сиди, — сказал он. — Я на минуту.
— Ты на минуту третий час.
— Я работаю, — сказал Мерген. — Я слежу, чтобы ты не переработал.
Отец не ответил. Он держал ремень зубами за один конец, чтобы натянуть, и потому ответить не мог, и Мерген это прекрасно видел, и потому продолжал говорить.
— Мать твоя опять пересолила, — сказал Мерген.
— Она не моя мать.
— Жена. Какая разница.
— Пойди скажи ей.
Мерген подумал.
— Нет, — сказал он. — Я лучше тут посижу.
А днём принесли лох.
Мальчишки натрясли его с дерева за поворотом, у самой воды, и высыпали прямо на угол стола — мелкие, сухие, желтовато-серые ягоды с косточкой внутри. Джиргала набрала полную горсть и сунула в рот сразу три штуки. Лицо у неё сделалось такое, будто её обманули: рот свело, глаза стали круглыми, она замотала головой — и тут же протянула руку за следующей.
— Не сладкое, — сказала она с полным ртом, обвиняюще.
— Сладкое.
— Не сладкое!
И взяла ещё.
Борцоки лежали горой на большом блюде, и Бадма, проходя мимо, взял один, откусил и положил обратно надкушенным — не нарочно, а просто потому, что не подумал. Мать увидела это через весь двор.
— Бадма.
— Я не брал.
— Ты уже сказал неправду, — сказала она, — теперь скажи ещё раз, посмотрим, лучше получится или нет.
Он не стал говорить второй раз.
Потом за столом стало тесно, и в этой тесноте Мерген начал рассказывать про корову.
Он рассказывал её, наверное, в сотый раз, и все, кто сидел рядом, знали её наизусть, и именно поэтому все замолчали и повернулись.
— Пошёл я ночью сети смотреть, — сказал Мерген и поставил пиалу на колено, прижав её локтем к груди, чтобы освободить руку. — Темно. Луны нет. Иду по берегу, всё как обычно. И вдруг в камыше — шум.
— Какой шум? — спросил кто-то с того конца стола, кто тоже знал, какой.
— Такой шум, — сказал Мерген, — какого в камыше не бывает. Я стою. Оно стоит. Я шаг — оно шаг.
Он сделал паузу ровно такой длины, какой было нужно.
— Ну, думаю, кабан.
— Кабан, — подтвердил кто-то.
— Потом думаю: нет. Кабан такой высоты не бывает. Кабан вот, — он показал ладонью у колена. — А это вот. — Ладонь пошла вверх — выше стола, выше плеча — и остановилась где-то на уровне его собственной макушки. В прошлый раз, Бадма помнил точно, она остановилась ниже.
За столом засмеялись.
— И стал я соображать, чем отбиваться, — продолжал Мерген. — А у меня удочка. Одна. И я подумал: хорошо всё-таки, что рука одна. Меньше терять.
Он сказал это спокойно, между делом, засмеялся первым, и стало видно щербину между передними зубами, и глаза у него были такие светлые, что казались в темноте почти без цвета.
— Отступаю, — сказал он. — Иду задом. И — в воду. Сапог там и остался. До сих пор, наверное, стоит.
— И тут… — начал он.
— Корова! — заорала Джиргала.
Стало тихо на секунду, а потом двор просто лёг. Смеялись все — и те, кто слышал эту историю сто раз, и та девушка у ворот, и Очир, который забыл, что стоит и не смотрит.
Мерген медленно повернулся к Джиргале и посмотрел на неё с глубоким, безнадёжным укором.
— Вот всегда так, — сказал он. — Только соберёшься рассказать — обязательно кто-нибудь всё испортит.
Джиргала сияла.
Потом стало смеркаться, и заиграла домбра.
Айсу попросили не сразу и попросили не все — сначала кто-то один, потом второй, потом стали просить с того конца двора, где сидели старшие. Она отмахнулась.
— Пусть молодые поют.
Молодые не пели. Невеста сидела всё так же, не поднимая глаз, а жених смотрел в стол.
Айсу попросили ещё раз.
Она подождала, пока договорят, и запела.
Двор затих не сразу и не весь. Сначала перестал говорить один стол, потом другой; кто-то ещё что-то досказывал шёпотом, кто-то ставил миску, стараясь не стукнуть. Женщина у котла остановилась с половником в руке. Старик у плетня перестал сворачивать самокрутку и так и держал бумагу. Джиргала, сидевшая у матери на коленях, повернула голову на голос и открыла рот.
Айса пела не громко. Она сидела прямо, положив руки на колени, и смотрела чуть выше голов, и голос у неё был низкий и ровный, и он шёл поверх всего двора, поверх столов, поверх плетня — туда, где уже темнела вода.
Бадма сидел на земле, прислонившись спиной к тёплому от солнца боку сарая, и слушал, и в какой-то момент перестал слышать отдельные слова, а слышал только, как это звучит.
Расходились долго. Сначала попрощались и не ушли, потом ушли и вернулись, потому что забыли миску, потом стояли у ворот и договаривали то, что можно было договорить и завтра.
Когда они наконец пошли домой, было уже совсем темно.
Мать несла спящую Джиргалу — та обмякла у неё на плече, и одна косичка съехала матери на шею. Отец шёл медленно, и костыль его вминался в остывшую пыль. Очир шёл отдельно, шагах в десяти впереди, и по спине его было видно, что он всё ещё зол на седёлку, которая была ни при чём.
Где-то у крайних дворов лаяла собака, ей отвечала другая, потом третья, дальше, и так до самого края села, и было слышно, докуда оно доходит. Пахло дымом и остывшей землёй. Небо было огромное и всё в звёздах, и звёзды стояли до самой воды.
Мерген у калитки хлопнул Бадму по спине здоровой рукой.
— Иди уже, — сказал он, — а то я сейчас начну плакать.
Дома мать сначала уложила Джиргалу — расплела ей косички, не разбудив, и накрыла, — а потом сгребла угли к середине и придавила их, чтобы дожили до утра. В комнате стало красно и низко.
Заканчивать день сразу никому не хотелось, и поэтому все ещё немного посидели за столом: отец, мать, Очир. Мать разливала остатки джомбы. Отец пил и смотрел в пиалу.
Очир взял свою и, не глядя, подвинул Бадме кусок мяса, который отложил себе.
Это было всё, что он собирался сказать по поводу седёлки.
— Завтра, — сказал Бадма.
— Что завтра?
— Рыбу.