Оксана Волкова – Ниицән (страница 1)
Ниицән
Глава
ГЛАВА 1. НИИЦӘН
28 декабря 1943 года.
Бадма проснулся от стука в дверь.
Стучали не костяшками, а чем-то плоским и тяжёлым, ладонью или прикладом, и дерево отзывалось глухо, как отзывается мёрзлое. В комнате было темно и очень холодно — печь дотлела ещё до полуночи, и тот тонкий слой тепла, который держался у самого пола под кошмой, к утру ушёл совсем. Бадма лежал, натянув одеяло до глаз, и слушал, как отец в темноте нашаривает костыль, как костыль стукает о край лежанки, как мать говорит негромко и очень спокойно: «Сейчас», — и это её «сейчас» было обращено не к тем, кто стучал, а к отцу, чтобы он не торопился и не упал.
Потом мать зажгла лампу, и стало видно, что стекло в окне заросло инеем изнутри, толстым и лохматым, и что от дыхания в комнате стоит пар.
Дверь открылась.
Холод вошёл сразу весь, целиком, как вода. Их было трое. Двое остались на пороге, а третий шагнул внутрь и остановился, не снимая шапки, и от его тулупа пахло улицей, ремнём и махоркой. В руке он держал сложенный вчетверо лист. Он развернул его, поднёс ближе к лампе и прочёл фамилию — не всю семью, а только фамилию, будто этого было достаточно, — и посмотрел поверх бумаги.
— Собирайтесь.
Мать стояла босая на глиняном полу, в наброшенном на плечи тулупе, и держалась рукой за спинку кровати.
— Куда?
Человек с бумагой посмотрел на часы.
— Двадцать минут.
Дальше всё двинулось разом. Отец сел, вытянул вперёд здоровую ногу и стал натягивать штанину; пустая была подвёрнута и заколота, и он поправил её привычным движением. Мать сдёрнула с гвоздя мешок. Очир проснулся сразу, как просыпаются подростки, — весь, целиком, — и уже стоял, и голова его почти доставала до балки, и он тёр ладонью красное со сна ухо. Мерген пришёл из сеней, где спал, и стал левой рукой застёгивать на Очире тулуп, потому что у Очира не попадали пальцы; пустой правый рукав был, как всегда, заправлен за пояс. Мерген делал это молча. Это и было странно: обычно он не молчал.
Джиргала села на постели, держась за косичку, и посмотрела на всех сразу.
Бадма стоял посреди комнаты со штанами в руках и не мог попасть ногой. Руки у него были чужие. Он смотрел на открытую дверь, в чёрный прямоугольник двора, где по краю крыши тянулась стреха, а под стрехой белело прошлогоднее ласточкино гнездо, забитое снегом. Ласточки улетели в конце августа. Гнездо было пустое с тех пор.
И тогда Бадма вспомнил другой день.
Осенью в соседнем дворе, у Горяевых, играли свадьбу.
День был тёплый, из тех, что случаются в конце сентября и которые потом невозможно отличить один от другого. Земля во дворе ещё не промёрзла, трава у плетня держалась зелёной, а от ильменя тянуло водой и тем сухим шорохом, какой бывает, когда ветер идёт по подсохшим верхушкам камыша. Солнце стояло низко и било прямо в лицо, и Бадма, выходя со двора, зажмурил левый глаз и так, вполглаза, увидел всю улицу до самого поворота, и людей, идущих к Горяевым, и дым, который шёл не вверх, а вбок.
Идти было недалеко — три двора, — но в этот день дорога заняла много времени, потому что все шли одновременно и все останавливались.
Бадма шёл первым, потому что Джиргала бежала впереди и её надо было держать в поле зрения. Мать шла позади, неся закрытое полотенцем блюдо на согнутой руке. Отец шёл последним, и по тому, как костыль его вминался в тёплую пыль, было слышно, где он находится, даже не оборачиваясь.
У Манджиевых старик сидел на пороге и колотушкой отбивал косу — не потому, что коса была нужна сегодня, а потому, что он отбивал её каждую осень в это время, и звук был такой же обычный, как петух. Он поднял руку, отец поднял свою. Больше они ничего друг другу не сказали.
Дальше по улице стояла корова, которую не увели на выпас, и смотрела на всех проходящих подряд, поворачивая голову. За ней, во дворе, кто-то громко звал через всё пространство: «Санджи-и!» — и было непонятно, нашёлся Санджи или нет. Женщина обогнала их, прижимая к себе что-то тёплое, завёрнутое, на ходу сказала матери три слова, и мать ответила ей одним, и обе засмеялись, а Бадма не понял, чему.
Между двумя дворами открывался просвет, и в нём стояла вода. Ильмень был серый и гладкий, и над ним ходил ветер, потому что камыш у берега шевелился, а вода нет. Бадма посмотрел туда дольше, чем нужно, и Джиргала успела убежать за поворот.
Пахло сразу всем. Варёным мясом, тестом, кипящим жиром, дымом кизяка, коровами, пылью, сохнущей травой. Пахло так плотно, что Бадма чувствовал этот запах во рту.
Во дворе у Горяевых поставили столы прямо на земле. Над двумя котлами стоял пар. Женщины ходили с мисками, и одна из них, проходя мимо, сунула Бадме в руку горячий борцок, а он даже не успел сказать спасибо, потому что она уже была у другого стола.
Старшие женщины сидели отдельно, у стены сарая, на разостланной кошме, и к ним подходили. Они не вставали и не носили мисок; им приносили. Одна из них держала на коленях чужого младенца и качала его, не глядя, продолжая разговор, и по тому, как она его держала, было ясно, что за сегодняшний день он у неё не первый.
Кто-то пришёл поздно — уже когда все сидели, — и во дворе сделалось движение: подвинулись, нашли место, кто-то встал и уступил, кто-то принёс скамью из-за угла, и человек долго отказывался, а потом сел. Его спрашивали, почему он поздно. Он объяснял. Объяснение было длинное и, судя по лицам, всем известное заранее.
Дети носились между столами так, что взрослые уже перестали делать замечания и просто придерживали миски, когда мимо проносило.
Молодые сидели в глубине двора, на самом видном месте, и им было хуже всех. Бадма это понял сразу. Жених сидел очень прямо, положив руки на колени, и время от времени поправлял ворот, который, видимо, был ему тесен. Невеста не поднимала глаз. Ей что-то говорили — по очереди, длинно, — и она кивала, не глядя на говорящего, а женщина рядом с ней всё время что-то поправляла на ней: то платок, то рукав, то опять платок. Один раз невеста подняла голову и посмотрела через двор — быстро, коротко, — и Бадма не понял, на кого.
Мясо раскладывали не как попало. Его раскладывали по какому-то порядку, который знали только старшие, и Бадма видел, как один старик что-то сказал другому и тот забрал миску и отнёс её в другую сторону, к третьему. Ему объясняли этот порядок уже дважды. Он его не помнил.
Речи были длинные. Говорили по очереди, вставая, и в каждой речи было место, после которого все начинали кивать, а Бадма к этому месту успевал отвлечься. Он посмотрел, как под столом собака ждёт кость. Он посчитал, сколько человек в шапках. Потом дети побежали за сарай, и он побежал с ними, и они там играли во что-то бессмысленное, где надо было перепрыгивать через перевёрнутое корыто, и вернулись, когда речи кончились.
Мать стояла у котла и снимала пену. Она делала это широкой ложкой, коротко, точно, стряхивая пену в отдельную миску, и в промежутке между двумя движениями поправила запястьем платок — не отпуская ложки. Она попробовала джомбу с края, подумала, бросила туда кусок жира и добавила соли. Потом ещё раз попробовала.
— Иди сюда, — сказала она Бадме, не оборачиваясь.
Он подошёл. Она проверила пальцем край пиалы, подала её и сказала то, что говорила всегда:
— Горячий. Двумя руками.
Он взял двумя руками. Чай был солёный, жирный и такой горячий, что первые три глотка он сделал вслепую, а потом уже почувствовал вкус.
Отец сидел на низкой скамье у стены, вытянув здоровую ногу вперёд, и костыль лежал рядом так, чтобы можно было достать не глядя. Он чинил кому-то ремень уздечки — ему приносили чинить, потому что он делал это лучше всех в Ницане и потому что сидя это делать можно. Джиргала стояла возле него на одной ноге, как цапля, вторую подобрав под подол, и рассказывала ему что-то длинное и подробное, и он слушал, ни разу не переспросив.
— Помогать? — сказал Бадма.
— Кому?
— Тебе.
Отец посмотрел на него, потом на Джиргалу.
— Пока вы оба говорите, мне работы нет.
Джиргала засмеялась и чуть не упала со своей одной ноги.
Мать прошла мимо с пустой миской, остановилась, наклонилась и, ничего не сказав, перетянула узел на подвёрнутой штанине — он ослаб и висел.
Отец не поднял головы от ремня.
— Развязался ещё утром.
— Знаю.
— А чего тогда только сейчас?
— Ты бы и вечером не сказал, — ответила она и пошла дальше.
Отец затянул шов, откусил нитку и посмотрел ей вслед. Потом снова взялся за ремень.
У ворот стоял Очир с парнями. Он был уже выше отца на полголовы и не знал, куда девать руки, и оттого держал их то в карманах, то на поясе. Уши у него горели — они горели у него всё лето, обгорали, слезали и обгорали снова, и к осени стали кирпичного цвета. Он стоял так, чтобы видеть тот угол двора, где среди девушек была одна, и старательно туда не смотрел. А она в это время смеялась с другим парнем, запрокинув голову, и смех был слышен через весь двор.
Бадма подошёл к брату и ткнул его локтем.
— Чего стоишь?
— Отойди.
— Она смеётся.
— Отойди, я сказал.
Вечером Очир нашёл, к чему придраться — к тому, как Бадма сложил седёлку, — и говорил об этом долго и зло, и Бадма понял, что дело не в седёлке, и потому не стал отвечать.