реклама
Бургер менюБургер меню

Оксана Сибирь – Иван-чай (страница 11)

18

И Борис «брал» невидимый ключ невидимыми руками и на минуту успокаивался. Возвращался. Узнавал Толика, комнату, кровать. Моргал, как человек, вынырнувший из воды.

– Толян, – говорил он. – Ты чего пришёл?

– К тебе пришёл, дурак. К кому ещё.

– А. Ну сиди тогда.

– Сижу.

Толик был моложе их обоих. Он и Алёна – его жена – были из тех людей, которые появляются в жизни не потому, что ты их искал, а потому, что они нужны. Просто нужны – как воздух, как вода, как хлеб. Оксана не всегда хотела общаться с друзьями мужа – у неё был свой мир, свои люди, свой способ жить. Но Толик был другим. Толик был частью Бориса – той частью, которая умела дружить.

Когда Толик приходил, Оксана выдыхала.

Два часа. Сто двадцать минут, в которые можно было не сидеть у двери. Не прислушиваться к каждому звуку. Не бежать на каждый стон. Два часа, в которые кто-то другой нёс караул.

Она выходила во двор. Зима стояла глухая, тёмная – в четыре часа уже ночь, и фонарь над крыльцом освещал только крыльцо, а дальше – чернота, и в ней угадывались контуры сарая, бани, забора, леса за забором. Тайга начиналась сразу за посёлком – стеной, без предупреждения, без перехода. Дома – и лес. Люди – и тишина. Жизнь – и то, что за ней.

Оксана чистила дорожки. Снег валил каждый день, и каждый день нужно было заново прокапывать тропинки – к сарайке, к бане, к колодцу. Раньше это делал Борис. Трактором, лопатой, руками – как придётся. Теперь – она. Лопата была тяжёлой, снег – мокрым, спина – чужой. Но она копала. Методично, упрямо, стиснув зубы. Потому что дорожки должны быть чищены. Потому что двор должен быть в порядке. Потому что если двор в порядке – значит, жизнь продолжается. Значит, всё ещё нормально. Значит, можно держаться.

Потом – баня. Баню нужно было топить, потому что Борис, даже больной, даже умирающий, хотел быть чистым. Она топила – долго, полдня, подкидывая дрова, проверяя воду. И каждый раз – слив. Проклятый слив, который перемерзал в морозы с упорством, достойным лучшего применения. Оксана тащила шланг с горячей водой из дома, отогревала трубу, ругалась – вслух, в полный голос, благо никто не слышал. Ругалась на слив, на мороз, на трубу, на жизнь, на Бога, на себя. Потом замолкала, доделывала и шла обратно в дом.

Воду носила из колодца. Вёдрами, потому что трубы, проведённые в колодец, перемерзали.

Раньше воду носил Борис.

Раньше всё делал Борис.

VI

Днём приходил Виталька.

Брат. Младший. Он сам тогда ходил на костылях – после операции на ногах, почти год на больничном. Ковылял от своего дома до их – через улицу, по нечищеным тропинкам, проваливаясь в снег костылями, чертыхаясь на каждом шагу. Оксана говорила – не ходи, скользко, упадёшь. Он отмахивался. Как Борис когда-то отмахивался от неё. Видимо, это мужское – отмахиваться от женщин, которые правы.

Виталька садился на тот же стул – стул Толика, стул караульного – и сидел. Не два часа, как Толик. Дольше. Иногда до вечера, пока Толик не приходил его сменить. Они пересекались в прихожей – Виталька на костылях, Толик в рабочей куртке – кивали друг другу, как солдаты на смене поста, и расходились.

Виталька не умел разговаривать так, как Толик. Толик мог говорить часами – ровно, спокойно, заполняя тишину словами, как штукатур заполняет трещины. Виталька был другим. Он молчал. Сидел, вытянув больные ноги, опершись на костыли, и молчал. И Борис молчал. И это молчание было не пустым – оно было полным. Полным всего, что не нужно говорить вслух, потому что и так понятно.

Иногда Виталька читал ему. Газету, журнал, что попадалось под руку. Борис слушал или не слушал – трудно было понять. Но когда Виталька замолкал, говорил:

– Дальше.

И Виталька читал дальше.

Иногда Борис просил:

– Виталь, расскажи чего-нибудь.

– Чего рассказать?

– Чего угодно. Как там, на улице.

И Виталька рассказывал. Про снег, который не перестаёт. Про соседского кота, который повадился спать на крыльце. Про то, что в магазин завезли свежий хлеб – настоящий, не тот, что привозят из района. Мелочи. Ерунда. Жизнь.

Борис слушал и иногда улыбался. Не губами – глазами. Глаза ещё были его. Ещё узнавали. Ещё жили.

Оксана стояла за дверью и слушала. Не подслушивала – слушала. Как слушают музыку. Как слушают дождь. Два голоса – один хриплый, затухающий, другой тихий, ровный – и между ними то, что больше слов.

Брат и друг. Два караульных у одной кровати. Два человека, которые не могли ничего изменить, но могли быть рядом. И были. Каждый день. До конца.

VII

В декабре Борис перестал есть.

Молоко – нет. Мёд – нет. Бульон – нет. Только вода. Чистая, колодезная, ледяная. Оксана грела – он отказывался. Хотел холодную. Она приносила – из того самого колодца, на том самом коромысле. Наливала в стакан. Подносила к губам. Он делал глоток. Два. Закрывал глаза.

Она сидела у двери его комнаты и молилась.

Сначала – за здравие. Акафист, слово за словом, строчка за строчкой. Она не была набожной – ходила в церковь по праздникам, крестила детей, ставила свечки. Обычная вера обычного человека – неглубокая, непоказная, привычная, как воздух. Но сейчас она молилась так, как не молилась никогда. Стоя на коленях на холодном полу, шёпотом, чтобы не беспокоить его за стеной. Каждое слово – как камень, который она кладёт в стену между ним и смертью. Камень за камнем, слово за словом. Стена должна быть крепкой. Стена должна выдержать.

Стена не выдержала.

Она поняла это в одну из ночей, когда он кричал. Не от боли – морфин делал своё дело. От чего-то другого. От того, что видел там, за закрытыми глазами, в том мире, куда она не могла за ним последовать. Он кричал, и она держала его за руку, и рука его была горячей, как печка, и лёгкой, как у ребёнка.

И тогда она начала молиться о другом.

Она молилась о смерти.

Его смерти. Тихой, быстрой, милосердной. Она просила Бога забрать его – того, кого любила больше всех на свете. Просила, потому что любила. Потому что не могла больше смотреть, как он мучается. Потому что есть предел тому, что может вынести человеческое сердце, даже если кардиолог сказал «выдержите».

Она сидела у двери и шептала слова, от которых ей самой было страшно. И плакала. И снова шептала. И снова плакала.

А за стеной Борис затихал. Засыпал. Дышал – тяжело, хрипло, но дышал. Ещё дышал.

Ещё.

VIII

Юрка и Ульяна учились в городе. Институт, сессии, стипендии, общежитие – другая жизнь, другой мир. Оксана звонила им каждый вечер. Голос – ровный, спокойный, мамин.

– Как папа? – спрашивал Юрка.

– Нормально. Держится.

– Мам, может, мне приехать?

– Учись. Приедешь на каникулы.

– Мам…

– Юра. Учись.

Она не хотела, чтобы они видели. Не хотела, чтобы запомнили его таким – худым, жёлтым, с провалившимися глазами, с руками, которые ловят невидимых пауков. Она хотела, чтобы они помнили другого – большого, сильного, с усами, с руками, пахнущими железом и соляркой. Того, который строил. Который чинил. Который доил корову и разговаривал с трактором.

Того, который был.

Стёпке было девять. Он ходил в школу, делал уроки, помогал маме – молча, серьёзно, не по-детски. Приносил дрова, не дожидаясь просьбы. Мыл посуду. Кормил кур – тех немногих, что остались. Заходил к отцу – тихо, на цыпочках, садился на край кровати.

– Пап, тебе чего-нибудь надо?

– Нет, сынок. Иди.

– Я посижу.

– Иди, говорю. Уроки делай.

Стёпка уходил. Садился за стол в кухне, открывал учебник. Но не читал – смотрел в стену. Оксана видела. И не знала, что сказать. Потому что нет таких слов, которые могут объяснить девятилетнему мальчику, почему его отец умирает.

Нет таких слов.

IX

Двадцать пятого декабря Борис попросил воды.

Оксана принесла. Он сделал глоток. Посмотрел на неё. Глаза были ясные – впервые за много дней. Не мутные, не блуждающие. Его глаза. Те самые, которые смотрели на неё через стол у Валентины. Те самые, которые разглядывали звёзды у калитки. Те самые.

– Оксан, – сказал он.

– Что, Борь?