О`Генри – Опасности большого города (страница 2)
– Да, я беден, – сказал Булгер. – Страшно беден и несчастен. Знаете, когда мне лучше всего думается, сержант? Когда я бью в барабан. В любое другое время у меня в голове вроде бы какое-то бестолковое грохотание. А барабан вроде бы усмиряет его и успокаивает. Есть одно, в чем я стараюсь разобраться, но пока не получается.
– Вы молитесь, товарищ? – спросил сержант.
– Да нет, – сказал Булгер. – Толку-то что? Я знаю, в чем зацепка. Где-то ведь сказано, чтоб человек оставил свою семью или там друзей и служил бы Господу?
– Если они встанут у него на пути, только тогда.
– Семьи у меня нет, – продолжал старик, – и друзей тоже нет… кроме одного друга. И вот он-то и ведет меня к погибели.
– Освободись! – вскричал сержант. – Он не друг, а враг, который стоит между тобой и спасением!
– Нет, – ответил Булгер убежденно, – не враг. А самый лучший друг, какой только был у меня в жизни.
– Но вы же говорите, что он ведет вас к погибели!
Старик сухо усмехнулся:
– И держит меня в лохмотьях, понуждает питаться объедками и спать, будто собака, в развалюхе-конуре. И все-таки друга лучше у меня никогда не было. Вы не понимаете, сержант. Потеряешь всех своих друзей, кроме лучшего, и тогда понимаешь, как держаться за последнего.
– Вы пьете, товарищ? – спросил сержант.
– Ни капли за двадцать лет, – ответил Булгер, ввергнув сержанта в недоумение.
– Если этот друг стоит между вами и миром вашей души, откажитесь от него! – вот и всё, что он нашелся сказать.
– Не могу… пока, – сказал старик хнычущим голосом. – Но вы дозволяйте мне бить в барабан, сержант, и, может, со временем я сумею. Я же стараюсь. Иногда я уже почти думаю, что вот еще десяток ударов по барабану – и дело с концом. Вот уж вроде я совсем готов, и вот тут всё насмарку. Вы же дадите мне еще время, верно, сержант?
– Сколько захотите, и да благословит вас Бог, товарищ. Грохочите, пока не выбьете верную ноту.
После этого разговора сержант часто взывал к Булгеру:
«Время, товарищ? Забили уже этого вашего друга?»
Ответ всегда был неудовлетворительным.
Как-то вечером на уличном углу сержант громко помолился о том, чтобы некий товарищ, пребывающий в борениях, был освобожден от врага, который под личиной дружбы сбивает его с пути истинного. Булгер, внезапно и явно всполошившись, тут же отдал барабан собрату-волонтеру и поспешно зашаркал прочь по улице. На следующий вечер он вернулся в зал, никак не объяснив свое странное поведение.
Сержант так и эдак прикидывал, что всё это могло значить, и воспользовался случаем более подробно расспросить старика о влиянии, которое препятствует воцарению мира в его душе, хотя она, видимо, этого жаждет. Но Булгер тщательно уклонялся от конкретных ответов.
– Это мой собственный бой, – сказал он. – И я сам должен все продумать. Никто другой не поймет.
Зима 1892 года выдалась на Юге достопамятной. Холода стояли почти беспрецедентные, и снег выпал слоем в несколько дюймов там, где раньше он вообще крайне редко белил землю. Это принесло множество страданий беднякам, которые не предвидели таких морозов. Маленький отряд Армейских спасителей сталкивался с большей горестью, чем мог бы облегчить.
Благотворительности в этом городке, хотя без промедления щедрой, не хватало организованности. Нужда в этом благоуханном и плодородном краю проявлялась лишь в единичных случаях, и практически всегда на помощь без шума приходили соседи. Но при внезапном губительном разгуле стихий – бурь, пожаров и потопов – помощь обездоленным страдальцам часто слишком замедлялась из-за отсутствия налаженной системы. А еще потому, что к благотворительности взывали слишком редко, и в привычку она не вошла. В такие времена Армия спасения оказывалась крайне полезной. Ее солдаты отправлялись в проулки и закоулки спасать тех, кто, не сталкиваясь прежде с крайней нуждой, не привык протягивать руку за милостыней.
После трех недель стужи выпал целый фут снега. Голод и холод поражали необеспеченных, и сто женщин, стариков и детей были собраны в помещениях Армии, где их согревали и кормили. Каждый день солдаты в синей форме появлялись в лавках и конторах городка и исчезали, собрав центы, десятицентовики и четвертаки на покупку еды для голодных. А в частные дома спасители, войдя, затем уходили с корзинками провизии и одежды, пока день за днем ртуть все еще оставалась скорченной в нижней части шкалы термометров.
Увы! Бизнес, этот козел отпущения, впал в застой. Десятицентовики и четвертаки все с большей неохотой появлялись из ящиков касс, которые не позвякивали, когда их открывали. И все же в большом зале Армии печка оставалась раскаленной докрасна, а на длинном столе в его глубине всегда было можно найти по меньшей мере кофе, хлеб и сыр. Сержант и весь отряд мужественно сражались. Но наконец все наличные деньги были истрачены, а ежедневные сборы снизились до сумм, не соответствующих нуждам подопечных Армии.
Приближалось Рождество. В зале было пятьдесят детишек, а снаружи еще больше, кому этот праздник не обещал никаких радостей, кроме тех, которые могла дать им Армия. До сих пор никто из этих маленьких иждивенцев не был обделен самым необходимым, и они уже начали щебетать про елку – единственное яркое видение в серой монотонности года. Никогда еще с момента ее возникновения не бывало случая, чтобы Армия не приготовила елку и подарки для детей.
Сержант был обеспокоен. Он знал, что объявление «елки не будет» удручит сердечки под тонкими ситцевыми платьишками и рваными курточками куда больше, чем ярость бури или скудость еды. Однако денег не хватало даже на ежедневную потребность в пище и топливе.
В ночь на двадцатое декабря сержант решил объявить, что рождественской елки не будет: казалось бессердечным допустить, чтобы детишки и дальше предавались приятным предвкушениям, набирающим всё большую силу.
Вечер выдался холоднее, а и так уже глубокий снег стал еще глубже из-за еще одной вьюги, принесенной свирепым, пронзительно завывающим северным ураганом. Сержант в намокших сапогах и с побагровевшей физиономией вошел в зал при наступлении темноты и снял свое изношенное пальто. Вскоре туда явился и верный отряд – женщины, плотно кутаясь в шали, мужчины, громко топая на крутых ступеньках крыльца, чтобы стряхнуть с ног облепивший их снег. После того как скудный ужин из холодного мяса, фасоли и хлеба был съеден и запит кофе, все в согласии с заведенным у них порядком пропели гимны и вознесли молитвы.
Далеко сзади среди теней сидел Булгер. Уже несколько недель его уши были лишены этого подспорья мыслительного процесса – гулких ударов по турецкому барабану. Его морщинистое лицо хранило выражение угрюмого недоумения. У Армии было слишком много хлопот, чтобы тратить время на ежедневные службы и марши. Смолкший барабан, знамена и кларнеты были убраны в каморку у верха лестницы.
Булгер приходил в зал каждый вечер и съедал ужин вместе с остальными. В подобную погоду о работе, которой обычно занимался старик, и речи быть не могло, а потому его приглашали воспользоваться благами, даруемыми другим обездоленным. Он всегда уходил рано и, по-видимому, ночи проводил в своей латаной-перелатаной хижине, так как это сооружение было более водо- и ветронепроницаемым, чем дозволял надеяться его внешний вид. В последние дни у сержанта не хватало времени, чтобы уделять его старику.
В семь часов сержант встал и постучал по столу куском угля. Когда наступила тишина, он заговорил с неуверенной неопределенностью, совершенно не похожей на позитивную прямоту его обычных речей. Дети собрались вокруг своего друга тесным кольцом переступающих с ноги на ногу насторожившихся оборвышей. Большинству их уже доводилось видеть, как свежая и румяная физиономия сержанта при двенадцатом ударе часов, завершающем ночь великолепия, появлялась из-под бородатой маски несравненного Санта-Клауса. Они знали, что сейчас он заговорит о рождественской елке.
Они стояли на цыпочках и слушали, раскрасневшись от благоговейного и нетерпеливого упования. Сержант увидел все это, нахмурился и судорожно сглотнул. Продолжая, он вонзил жало разочарования в каждое полное надежд сердечко и наблюдал, как гаснет свет в широко раскрытых глазенках.
Елки не будет. Отказ от заветных желаний был им не в новинку. Он сопровождал их с рождения. Однако несколько малышей, нелегко расстающихся с надеждой, громко заплакали, и изможденные несчастные матери начали тщетно их утешать. Своего рода безголосый вопль вырвался у них – нет, не протест, а скорее призрачное причитание по радостям детства, которых они не знали. Сержант сел и огрызком карандаша начал уныло складывать цифры на полях газеты.
Булгер встал и зашаркал вон из зала по своему обыкновению без всяких церемоний. Было слышно, как он шебаршит в каморке в прихожей, и внезапно раздались громовые удары, заполняя все здание гулким эхом. Сержант вздрогнул, а затем расхохотался, будто его нервы приветствовали такую передышку.
– Это всего лишь товарищ Булгер, – сказал он, – немножечко размышляет в своей тихой манере.
Северный ветер стучал оконными рамами и завывал из углов. Сержант подсыпал еще угля в печку. Усиление этого леденящего ветра холодно сулило дни, а возможно и недели, тяжелой нужды. Дети медленно возвращались под иго скорбной философии, от которого их было освободила надежда на один-единственный день. Женщины занялись приготовлениями к ночи, перед тем как повесить длинную занавеску поперек зала, разделяющую спальню их и детей от мужской.