18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ной Эверт – Искусство смотреть в сторону (страница 3)

18

Барта занимал похожий случай, только в другой комнате. Он смотрел на кинокадры Эйзенштейна и видел не только то, что кадр обязан был сообщать. История, жест, власть, скорбь, революция - всё это было на месте, всё работало. Но вдруг внимание цеплялось за платок на голове женщины, за брови, за слишком заметную бороду, за деталь, которая будто задержалась на снимке после того, как основное значение уже ушло вперёд. Эта деталь не отменяла смысл. Она делала его менее послушным.

Мне нравится в этом не то, что зритель хитрее автора. Это пустая победа. Почти всякий зритель, если захочет, может объявить себя хитрее. Мне нравится другое: момент, когда смысл не исчезает, но перестаёт быть единственным хозяином. Он уже не закрывает кадр, не говорит нам: вот что здесь надо видеть, а всё остальное - сор. В щель входит что-то лишнее. Лишнее - не значит ненужное. Иногда только лишнее и показывает, что вещь живая.

Слово «лишнее» вообще заслуживает лучшей судьбы. В обычной работе оно почти всегда ругательное. Лишнее предложение, лишняя мысль, лишняя трата сил, лишний человек в комнате. Но книги, фильмы, разговоры и даже воспоминания часто держатся именно на том, что нельзя было бы оправдать заранее. Попробуйте пересказать сон без лишнего. От него ничего не останется. Попробуйте объяснить, почему вам запомнился вечер, убрав всё случайное: цвет стакана, чужую неудачную шутку, запах мокрой шерсти в прихожей. Останется протокол, а не вечер.

Внимание любит протокол. Оно хочет знать, что именно произошло, кто сказал, почему это важно. Рассеянность не спорит с этим прямо. Она просто задерживается там, где протокол торопится. И тут возникает странная опасность: можно остаться слишком долго.

Слишком долго смотреть на деталь, которая не обещала ничего серьёзного. Слишком долго держать в памяти фразу, сказанную почти случайно. Слишком долго читать страницу, которая по всем правилам должна была быть проходной. В академическом мире это выглядит как слабость. Ты должен идти дальше, строить довод, показывать, что понял целое. Но иногда целое оказывается слишком гладкой выдумкой, а настоящая работа начинается с того места, где ты застрял.

Я говорю «застрял» не ради красивого слова. Так это и ощущается. Читаешь, например, книгу о рассеянности, и всё идёт понятным путём: Беньямин, кино, массы, привычка, зритель как экзаменатор. Потом вдруг попадается маленькая фраза: даже рассеянный человек может образовывать привычки. Можно пройти мимо неё, взяв как тезис. Можно поставить в конспект. Но фраза не хочет быть тезисом. Она остаётся. Она как человек, который не уходит после окончания вечера. Уже пора выключать свет, собирать чашки, а он всё сидит и молчит. И ты начинаешь понимать, что именно из-за него вечер ещё не кончился.

Барт назвал бы это, наверное, упрямым смыслом. Не главным, не ясным, не победным, а упрямым. Он не объясняет себя. Он не становится удобнее оттого, что мы хотим его объяснить. Это почти невежливо с его стороны. Критик привык иметь дело со значениями, которые можно разложить, показать, связать с другими значениями. А тут что-то есть, но как только называешь, оно беднеет. Не исчезает, нет. Просто становится меньше себя.

Так происходит с фотографией. В обычном взгляде мы видим эпоху, одежду, позу, свет, композицию. Мы можем говорить о социальном фоне, о технике, о вкусе фотографа. Всё это законно. Но иногда какая-нибудь деталь ранит сильнее всего остального. Рука на спинке стула. Складка на рукаве. Шнурок, который развязался. Не потому, что фотограф непременно хотел сказать этим что-то тайное. Скорее наоборот: деталь действует потому, что она не стоит по стойке смирно перед смыслом.

Тут легко впасть в суеверие. Начать охотиться за такими деталями, будто они всегда глубже главного. Это тоже ошибка. Не всякая складка на рукаве - откровение. Не всякая случайность стоит нашей верности. Человек может целый день разглядывать соринку на стекле и ничего, кроме соринки, не увидеть. Рассеянность не освобождает нас от глупости. Она только показывает, что глупость есть не только у рассеянных. Собранный человек тоже может быть глуп, особенно когда он слишком доволен своей собранностью.

Мне кажется, именно здесь проходит трудная граница. Есть рассеянность, которая уводит нас от жизни. И есть рассеянность, которая возвращает нас к ней, только не той дорогой, которую мы заранее выбрали. Первая похожа на сон за рулём. Вторая - на способность услышать в разговоре то, что не было сказано открыто. Они не разные по веществу. Они различаются обстоятельством. Нож на кухне и нож в тёмном переулке не становятся разными предметами, но мы очень хорошо понимаем разницу.

Поэтому вопрос «можно ли выбирать рассеянность?» звучит странно. В каком-то смысле нельзя. Настоящее отвлечение случается с нами. Мы не назначаем ему час. Мы не говорим: с четырёх до пяти я буду восприимчив к лишнему. Но можно устроить свою работу так, чтобы не сразу казнить всё, что отклоняется от маршрута. Можно не делать вид, будто каждый поворот внимания - это провал дисциплины. Можно дать себе немного времени, прежде чем вернуть глаза на дорогу. Если, конечно, мы не за рулём.

В этом «если» многое решается. Мы слишком часто переносим язык опасности туда, где опасности нет. Человек, который смотрит в окно во время лекции, не всегда разрушает своё образование. Читатель, который поднял голову от страницы, не всегда бросил книгу. Иногда он как раз начал читать. Плохая педагогика этого не любит. Ей нужен видимый порядок: глаза в текст, ручка в руке, тело неподвижно. Но мысль редко живёт в такой хорошей форме. Она ходит туда-сюда. Она возвращается. Она делает вид, что ушла, и приносит с собой нужную вещь.

Компьютер в аудитории даёт смешной пример. Мы привыкли говорить, что он отвлекает. И часто это правда. Почта, покупки, новости, чужие фотографии - всё это тянет на себя внимание не потому, что богато, а потому, что легко. Но есть старая, почти забытая рассеянность: каракули на полях, взгляд в потолок, медленное бессмысленное рисование стрелок и квадратов. Такая рассеянность не всегда мешает думать. Иногда она даёт мысли не умереть от прямого взгляда. Экран же часто не освобождает внимание, а нанимает его на другую мелкую работу.

Разница видна сразу после занятия. Человек, который рисовал в тетради, может вдруг задать точный вопрос. Человек, который всё это время переходил из одного окна в другое, чаще всего возвращается не с вопросом, а с усталостью. Он не отдохнул от лекции и не подумал о ней. Его внимание просто разобрали на части и заставили переносить мелкие грузы. Это не рассеянность Беньямина. Это скорее бедная служба у случайных сигналов.

Но и здесь не надо становиться проповедником. Проповедник любит ясные враги. Телефон виноват, интернет виноват, кино виновато, раньше люди читали, теперь листают. Такие речи произносили и о кино, и о газетах, и о романах, и, наверное, о картинках на монастырских колоннах. У каждой культуры есть свой любимый источник разложения. Чем старше становится источник, тем благороднее он выглядит. Вчерашняя угроза сегодня превращается в искусство, а новая угроза занимает её место.

Беньямин потому и интересен, что не просто защищает кино от образованных презрителей. Он говорит о зрителе, который вроде бы не собран, но всё равно способен судить. Даже больше: именно в этой не вполне собранной форме он учится новому способу восприятия. Кино не просит у него того же внимания, что картина в музее. Кадр меняется. Образ не ждёт, пока зритель составит о нём полное мнение. И зритель, хочет он того или нет, начинает жить в другом ритме.

Можно сказать, что это ухудшение. Меньше созерцания, меньше покоя, меньше благородной остановки. Можно сказать, что это обучение. Глаз и мысль привыкают к движению, к монтажу, к тому, что смысл не всегда стоит перед нами как вещь на столе. Он пролетает, возвращается, сталкивается с другим смыслом. Мы не владеем им так, как хотели бы владеть. Но, может быть, прежнее владение было преувеличением.

В книге о рассеянности постоянно появляется одно смущающее обстоятельство: самые уверенные защитники внимания не всегда замечают, что именно они пропускают. Они честно следят за главным и потому не видят бокового входа. А через боковой вход в искусство часто и приходит то, ради чего мы потом возвращаемся к нему снова. Не сюжет. Не идея. Не мораль. А какая-то странная живость, которую трудно предъявить как доказательство.

Я помню, как один человек объяснял мне, почему он не любит джаз. «Слишком много всего лишнего», - сказал он. И это была почти точная похвала, только сказанная как упрёк. В джазе действительно многое кажется лишним тому, кто ждёт чистого движения мелодии от начала к концу. Отступление, повтор, цитата, пауза, чужой голос инструмента, который будто спорит с солистом, - всё это может раздражать. Но уберите лишнее, и останется не джаз, а схема джаза. Она будет аккуратнее, но беднее.

С чтением происходит то же самое. Есть книги, которые страдают от слишком правильного читателя. Он идёт по ним уверенно, собирает аргументы, отмечает переходы, быстро понимает, зачем каждая часть стоит на своём месте. Потом закрывает книгу и может пересказать её. Но книга как будто не успела его задержать. Он прошёл через неё, не оставшись нигде слишком долго. Может быть, это успех. А может быть, он вежливо не встретился с тем, что книга умела делать лучше всего.