реклама
Бургер менюБургер меню

Нина Шамарина – Чем пахнут звёзды (страница 4)

18

Медалью «За боевые заслуги» награждены более пяти миллионов человек, более пяти миллионов незаметных трудяг, ратников таких же, как он, мой дед.

А жена Ольга? Качает зыбку с крошечной девочкой.

«Ку-зя, Ку-зя», – поскрипывает зыбка, потому что все мысли о муже: «Как ты там, Кузя, на войне?» Смотрит в окно луна, сурово хмурится, укрывается платком ближайшего облака. И луна ведь та же – одна на всех, светящийся якорь, подвесной мост – смотрит одинаково холодно, заливает мертвенным светом и Орловщину, и Витебск, а не расскажет, жив ли, не ранен?

Хорошо, что дети сыты: когда немецкий солдат пришел за коровой, Ольга кинулась на нее: «не отдам!». То ли немец попался хороший, то ли сыграло роль то, что детей – трое. Ныне, когда прошло столько лет, я нашла в интернете, что многодетным мамкам корову немцы часто оставляли, тем паче в тех хлебородных местах. Захватчики строили хозяйство на русской земле, им нужны были работники. А какой работник, если дома голодные истощенные дети? Младшая – сыта, пока у матери есть молоко, пусть и голубоватого оттенка, жидкое, малой жирности (откуда ей взяться, жирности-то?), а старшим – (35-го и 36-го годов рождения) – картошка и молоко от той, не отданной коровы. Ольга делит лакомство – сахар – поровну, по кусочку. Миша – неторопливый и мечтательный увалень, пусть и старше Маши на год, во всем сестре уступает. Покорно открывает рот по ее просьбе, и Маша тащит оттуда начавший таять сахар, всю дневную порцию. Смех и грех!

Ольге повезло: немцы не размещались на постой в ее избе, и работа досталась не тяжелая: мыть клуб, который стал немецким штабом на время оккупации. Только мазалась перед работой глиной, чтоб не трогали: больно красива с ее белой кожей и венцом кос вокруг головы, с ее статью и величавостью.

Дед вернулся домой без единого ранения. Но в снах усаживал в машину раненых бойцов, оборонялся и шел в атаку. Потом, много-много позже, к своим восьмидесяти годам, стал заговариваться, и все на ту же тему: наступление, враги, огонь!

Совсем недавно мы семьей ездили в Злынь, место, где все: и Кузьма, и его жена Ольга (моя тетка), и моя мама – родились, откуда ушел дед на войну, где остались «под немцем» его дети. Ездили мы искать свои корни, моего деда по маминой линии – Шамарина Алексея. (Не знаю о нем почти ничего, пожалуй, лишь то, что он служил на Злынском конезаводе ветеринаром). Но вот что странно. Когда мы бродили по полям и дорогам, ходили на кладбище, где даже не надеялись отыскать могилу деда, а лишь постояли у самой старой во всей округе березы, назначив ржавый крест под ней местом памяти наших родных, я видела, словно воочию, не этого известного мне по одной-единственной фотографии предка в фуражке ефрейтора царской армии, а деда Кузьму, золотушного белоголового сироту, пасущего гусей, боязливого и никому ненужного, каким он жил в Злыни в свои шесть лет. Его глазами я смотрела на эти большие, как крестьянские ладони, поля, такие же черные и работящие, такие же щедрые. С нами ездил внук Кузьмы и Ольги, подполковник, десантник, правда, нынче уже в отставке, настоящий воин, прошедший через огонь, наверное, всех горячих точек, выпавших на долю его поколения. Это его мать малюсенькой девчушкой качалось в люльке, это ей давал вместо соски марлечку, смоченную в молоке, старший брат, пока их мать, не поднимая глаз, мыла немецкую комендатуру.

Мы расспрашивали и о Шамариных, и о Сидоровых, в небольшом поселке полно и тех, и других.

Когда мы уже садились в машину, чтобы ехать домой, в светлом июньском небе засветился тонюсенький рожок молодого месяца такой нежный и такой юный, как двухдневный жеребенок на конезаводе, виденный нами днем, который все никак не мог встать на худенькие голенастые ножки. И было в этом жеребенке и в этом народившемся месяце обещание счастливой и долгой жизни и светлая печаль о всех, кого нет больше с нами.

Что я теперь могу сделать для них? Поздно, слишком поздно. Убраться на могиле, да принести пригоршню земли из Злыни, той деревни, на окраине которой зарыты их пуповины. А еще помнить и сравнивать, ждать хороших новостей и молиться, чтобы скорее это закончилось.

Два ужаса в одном романсе

Дед Кузьма не заменил мне отца. Разве отца, как и любого другого человека, можно заменить? Но дед был частью семьи, частью меня.

Кроме всего прочего, дед свято верил в мои таланты, в те, коих у меня и в помине не было – вокальный, например. Я часто пела его любимую песню: «На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях». Скучая по сыну, дед просил меня петь эту песню по семи раз на дню, неизменно бурно аплодируя и произнося: «Выступать тебе в Большом театре!»

А из романса «Гори, гори, моя звезда» сложился целый эстрадный номер, совершенствуясь раз от раза.

Я накидывала на плечи большой бежевый платок с коричневыми полосами по краям, совсем не нарядный, мама повязывала его, уходя на работу или в сарай, или к колодцу, но в номере ему отводилась роль роскошной шали.

«Гори, гори, моя звезда, звезда любви приметная», – пела я, почти не двигаясь, лишь поводя глазами.

Надо сказать, что тогда и на эстраде не принято было двигаться, певцы стояли у микрофона навытяжку. Лишь году в восьмидесятом, Людмила Сенчина и Эдуард Хиль, напевая веселую песенку «Дождь за окнами, идет за окнами, идет за окнами опять…» позволили себе пританцовывать в такт музыке, сходясь и расходясь, и шнур от микрофона тащился за ними.

«Звезда любви,

Звезда волшебная,

Звезда прошедших лучших дней,

Ты будешь вечно незабвенная

В душе измученной моей»,

продолжала я, слегка протягивая руки к потолку, и сестра точно в этот миг услужливо щелкала черным выключателем – тускло (потому как действо вершилось при свете дня) загоралась лампочка.

«Твоих лучей небесной силою

Вся жизнь моя озарена.

Умру ли я, ты над могилою

Гори, сияй моя звезда».

И здесь, словно не выдержав бури чувств, я с силой вскидывала руки, платок соскальзывал с плеч. Если он отчего-то не падал, я выпрастывалась из него активно размахивая руками, как крыльями.

Зрители хлопали в ладоши и кричали «браво», а я кланялась, при этом едва сдерживаясь, чтоб не зареветь от непостижимой жалости к себе, маме, сестре.

А вот другого, неуловимо схожего с первым романса «Выхожу один я на дорогу», я отчаянно боялась. Когда его передавали по радио, мама всегда говорила со слезами в голосе: «Семейный романс, отец пел его перед смертью, пел, умирая, брат Никифор».

В дополнение к этому душераздирающий страх оказаться в могиле живою, не давал мне прочувствовать всю философскую глубину последнего лермонтовского творения.

Два ужаса переплетались: ужас того, что  из-под земли, не имея возможности выбраться, я буду слышать сладкий голос и шум вечно зеленеющего, темного, склонившегося над могилой дуба, и жуткая, до мурашек, боязнь услышать романс от мамы, как знак того, что она умирает, как признак того, что рушится весь уютный мир.

Нет,  перед смертью мама не пела этого романса, десять последних своих дней она не приходила в сознание.

Барский, плотина и другая вода

С первого по четвертый класс я училась в бывшей барской усадьбе.

В этой усадьбе жил в начале 19-го века декабрист Александр Муравьев, женатый на Прасковье Шаховской. Не знаю, был ли именно этот бревенчатый дом настоящей усадьбой Муравьева, но просторное помещение, для нас существующее как коридор, вполне могло быть бальной залой, широкие окна и ничем не заполненное гулкое, вопреки мягкости деревянных стен и половиц, пространство – тому подтверждение.

К высокому потолку на праздники в коридоре крепились снежинки из ватных шариков и бумажные цепи из тетрадных листов. Цепи мы клеили дома, в последний день перед развешиванием соединяя друг с другом отдельные разномастные куски. Иногда цепи не дотягивались от одного угла до другого, и мы спешно подклеивали их новыми звеньями. В торце коридора располагалась учительская, двери ее всегда были отворены настежь, но, невзирая на это, я робела заглядывать внутрь.

То ли я плохо учила историю родного края, то ли – вероятнее – нам недоговаривали, но село Ботово, 600 душ крестьян и построенная в семнадцатом веке каменная церковь – имущество княгини Шаховской, Муравьеву ничего не принадлежало. Но в советское время это не просто было абсолютно неважным, это, скорее, делало честь декабристу, а мы – мы гордились им, всегда выделяя Муравьева Александра Николаевича не только среди нескольких Муравьевых, но и среди всех декабристов, считая его едва ли не главным участником военного мятежа 1825 года. На самом деле, Александр Муравьев, герой войны 1812 года, отставной полковник Гвардейского генерального штаба участвовал в учреждении тайного общества, но на Сенатской площади в декабре он не стоял.

От усадьбы не сохранилось ни бревнышка, но по сей день старится парк, липы в аллее кое-где еще держат строй; до сих пор сохранилось название – Барский пруд, хотя самого пруда уже не осталось.

На Барском всем хватало места: на одном берегу, заросшем рогозом, сидели с удочками рыбаки (на дне с той стороны прощупывались полусгнившие доски деревянного настила, оставшегося от помещичьей купальни), с другого купались мы. Ежедневно, обойдя нас по широкой дуге, в пруду освежались пригнанные пастухом коровы – совхозное стадо, голов на пятьдесят. Коровы заходили в воду по брюхо и замирали, лишь иногда поводя ушами, и подергивая кожей от укусов слепней. Мы в это время тоже замирали, но на берегу, и тоже отмахивались от слепней, которые нашими детскими телами нисколько не брезговали.