Николай Волокитин – Демидов кедр (страница 29)
На глухом берегу безмолвно теснились вдоль речушки потемневшие от времени, покосившиеся пустые избы. Иные из них были заколочены крест-накрест старыми досками, иные зияли черными, пустыми глазницами выставленных окон. На обомшелых крышах шептались засохшие пучки полыни, в щелях постанывал ветер. Тут и там из земли торчали гнилые колья, валялись полурассыпавшиеся прясла, вокруг которых серыми шевелящимися буграми вздымался чертополох.
Глянув на эти избы, на забурьяненные, давно не паханные огороды, старик насупился и опустил глаза. Но в это время над головой послышался протяжный, пронзительный стон:
— Р-лы-ы, р-лы-ы… Кур-лы-ы…
Евсей Кузьмич встрепенулся.
В проеме двух желтовато-оранжевых облаков медленно плыл в синей глубине клин журавлей. Плавно и слаженно, будто опытные гребцы веслами, махали птицы сильными крыльями и, не унимаясь, тоскливо кричали:
— Кур-лы-ы, кур-лы-ы!
Прислонив ладонь ко лбу, Евсей Кузьмич неотрывно следил за клином до тех пор, пока он не превратился в ниточку, а после и вовсе не растаял на горизонте.
— Уплыли родимые… Что ж, счастливой дороги, — промолвил старик и грустно усмехнулся, вспомнив о том, что еще совсем недавно птицы жили рядом, на ближнем Приречном болоте, и каждое утро будили его разноголосым гомоном.
Журавлиный клик проникал в него еще во сне, и, вскочив с постели, он торопился к Шилке. Журавли горланили совсем близко, в каких-нибудь двадцати — тридцати саженях, и горланили так, что ему частенько казалось, будто это вовсе не журавли, а ребятишки. Забежали на болото, отыскали полянку, играют там в догоняшки и покрикивают тоненько:
— А-а-а! А! А!
На какой-то миг на душе становилось радостно, легко и бездумно. Но только на миг, потому что птицы поднимались: старики ставили молодняк на крыло.
Однажды журавли — их было десять: четверо матерых и шесть первогодков — взлетели под самые облака. И вот там у них вышло такое, что не часто доводится увидеть и лесному человеку, каким был Евсей Кузьмич.
Молодые вдруг отделились от стариков, которые взяли направление к Зырянским полям, и с оголтелым криком, вразнобой махая крыльями, стали круто забирать в сторону, будто убегать собрались.
Старики закурлыкали предупреждающе, властно: «Назад!» — но не помогло. Тогда они сделали полукруг, охватили молодых с двух сторон и завернули куда надо. Однако через минуту те снова все повторили. Потом опять и опять. Они никак не хотели подчиниться вожакам и мотались по небу как заполошные. Евсей Кузьмич смотрел на птиц затаив дыхание.
— Ишь ты, ишь ты, чего вытворяют! Чем же у вас все это кончится?
Кончилось тем, что старики все же угомонили непослушную стаю, и через какое-то время притихшие молодые послушно полетели за ними к Зырянским полям…
Журавли стали подниматься в самую высь каждое утро, но уже ничего такого у них не случалось. Молодые птицы беспрекословно и молча летели за старыми вожаками.
Стая уходила то на Каменку, то на Ерзовские клеверища, иногда просто кружила над Шилкой, мягкой легко махая гибкими крыльями.
Евсей Кузьмич так привык к ним, что скучал, когда их долго не было видно. И вот сейчас журавли покидали его. Пролетели в последний раз с тоскующим криком над лесами, над речкой, над родными гнездовьями и растаяли в синеве.
— Все. Теперь до весны, — прошептал Евсей Кузьмич, запуская в землю лопату, и не сдержался, снова поглядел на заросшие бурьяном тропинки, на порушившиеся прясла, на кособокие, безмолвные и пустые дома.
Который год он жил среди этих развалин один.
Да. Один. А когда-то здесь, как и в Сполошном сейчас, вовсю кипела жизнь. Была здесь деревня. И не какая-нибудь одноулка. Многолюдная, ладная, сильная, в сорок с лишним дворов.
И вот — была да сплыла.
Лет семь — десять назад пошла по сибирским местам крутоверть, да такая, что коренные таежники только ахали удивленно да разводили руками. Одно за другим, будто озера в засуху, начали исчезать старинные чалдонские поселения, что стояли на глухих, отдаленных еланях.
Не стало веселого Табора и тихой Осиновки, древней Закеми и крепко сбитого Дембора, не стало Старорябовки, Зеледеева, Добровольного, Клопова. Зато вместо них, как грибы после дождя, принялись разрастаться поселки и села, расположенные поближе к трактам, к железной дороге, к судоходному Енисею. Это строились центральные усадьбы укрупненных артелей и совхозов, «вобравших в себя» по десятку, а то и по полусотне маленьких деревень.
Дошло и до Вагино.
Года три-четыре назад присоединили деревню вместе с соседней Ерзовкой к молодому совхозу «Сполошный», что в сорока километрах южнее, и оказалась она не при деле. Совхоз-то молочно-мясной, а в Вагино издавна занимались рыбалкой, охотой, заготовкой ореха да лишь отчасти хлебопашеством. И потом и расстояние до центральной усадьбы оказалось не ближним. И решили в райцентре переселить вагинцев в Сполошный поближе к главному производству, поближе к строящимся фермам и скотным дворам.
Как ни противились тогда коренные таежники такому повороту, как ни уговаривали начальство не делать этого, толкуя о том, что и места здесь богатые, благодатные, еще прапрадедами-землепроходцами триста лет назад облюбованные, и что не дело крестьянина, как какой-нибудь куст смородины, пересаживать с места на место, и что вообще грешно родное гнездо оставлять на разор и забвение, — ничего не вышло.
Хоть и с проволочками да оттяжками, а подались один за другим мужички из Вагино, подбадривая себя поговоркой, что не век-де жить в лесу, молясь колесу.
В Сполошном и магазины, как в городе, и клуб с широким экраном, и школа-десятилетка, и ясли, и работа рядом, и дома не осинником колотым — тонким шифером крытые.
Так-то оно, может, и так, а все же смертную тоску пережил тогда Евсей Кузьмич, видя, как на глазах пустеет родная деревня. И кто знает, авось с отчаяния и он бы подался вместе со всеми, да случилось так, что Вагино не совсем разорили, решили сделать заимку. А на заимке, понятно, хозяину положено быть.
С радостью принял Евсей Кузьмич предложение директора совхоза остаться за сторожа в Вагино.
И вот — живет.
Весной, летом и ранней осенью здесь не скучно, потому что довольно людно. И сполошенские механизаторы, что приезжают поля обрабатывать, хлеб убирать, по неделям живут, и пастухи, пригоняющие молодняк на отгул, до самых инеев днюют и ночуют на заимке.
А вот с сентября по май наступает студеное безмолвие, когда даже вездесущие сороки и те облетают Вагино стороной. Хуже этой поры не придумаешь, потому как один — оно и есть один. Одной рукой и в ладоши не хлопнешь. Жить — не с кем покалякать, умереть — некому оплакать.
Не раз говорили Евсею Кузьмичу в совхозе, чтобы на зиму переезжал в Сполошный, да не получается у него. Привык к месту, где родился и вырос. Тоска берет. По дому, по тайге дремучей, по угодьям, по речке Шилке. Пробовал однажды, недели не прошло — назад вернулся.
Вот так и выходит. И там — тоска. И здесь — кручина.
Евсей Кузьмич разогнулся, медленно вытер ладонью капли пота со лба и вздохнул — завалинка была сделана.
Постояв немного в раздумье, он обошел дом, осмотрел придирчиво свою работу, попристукал лопатой качавшую было осыпаться в иных местах землю и только после этого присел на крыльцо, закурил тоненькую папироску «Прибой».
— Вот и последнее дело сделано, — молвил он. — Вот и еще полдня прошло. А дальше чо? Дальше-то чо, я спрашиваю. Картоха выкопана, капуста срублена, изба подлажена, на промысел выходить не время еще. Хоть бы приехал кто — просто так, ли чо ли? Ить четверту неделю уж ни души окрест…
Евсей Кузьмич, как и все пожилые люди, которые долго прожили в одиночестве, давно научился говорить сам с собой, думать вслух. Так было легче и чуточку веселее — все живой голос.
— Да-а, — продолжал он, — четверту неделю. А сколько еще будет этих недель? Тьма-тьмущая. Окромя ерзовцев и не увидишь никого до весны. Благо, хоть они недалеко, всего в десяти верстах, и завсегда наведаться можно. Особо, если станет невмоготу. Может, сходить завтра к ним, повидаться с дружками, рыбки свеженькой снести, коль попадается в сетенки, а заодно и харч прикупить. Правда, и мучица еще есть, и курево не перевелось, но опять же запас карман не оттянет. Пойду, однако, ей-богу.
Решив так, Евсей Кузьмич приободрился, повеселел и, затоптав сапогами папироску, заспешил в дом. Он сел за неприбранный стол, достал из стоящего на краю чугуна несколько вареных картошин, отломил кусок черствой лепешки, пододвинул миску с солеными груздями, стал есть, запивая густым смородиновым чаем.
После обеда Евсей Кузьмич вышел во двор, снял со штыря под навесом берестяной кузовок, кинул на плечо легкое черемуховое весло и направился к Шилке.
Полуденная Шилка была тихой и светлой. С тонким журчанием она катилась по каменистому дну, перебирая струями отраженные в ней кочкастые берега, деревья и облака, а над ней непрерывно трепетали опадавшие листья.
Сухие и легкие, они бесшумно опускались на воду и, подхваченные течением, плавно кружились на омутах, пока их не прибивало к траве. Все тихие заводи, заросшие лопухом излучины, были сплошь забиты этими листьями, отчего и так порядком обмелевшая речка казалась совсем узкой.
— Ишь ты, холера, чо деется! — подивился Евсей Кузьмич, сталкивая небольшую плоскодонку со скрипящего галькой берега. — Так и до сеток не доберешься. Позабивало, однако, все.