Николай Стэф – Сила мысли (страница 7)
Они вышли на крыльцо, и ночной воздух ударил в лицо — влажный, сосновый, с горчинкой. Где-то в темноте ухнула сова. Анна села в машину, захлопнула дверцу и закрыла глаза.
В голове всё ещё стояли два лица. Одно — больное, но не сломленное. Другое — красивое, холодное, как лезвие.
«Завтра я уеду, — подумала она. — И больше никогда их не увижу».
Но даже когда машина завелась и фонари выхватили из темноты ворота лагеря, она знала, что это неправда.
Глава 4
Восемь лет — это огромная пропасть, если смотреть на неё снизу, из детства. И всего лишь шаг, если оглянуться назад из восемнадцати.
Арсений стоял перед зеркалом в тесной прихожей своей хрущёвки и смотрел на отражение. Из зеркала на него глядел высокий, худой парень с тёмными кругами под глазами и тяжёлой челюстью. Тот самый растерянный мальчик, который когда-то сидел на полу перед падающим шкафом, остался где-то в прошлом — в том самом, которое не вернуть и не переписать. Но глаза остались те же. Карие, почти чёрные, с тем самым красивым оттенком, в котором, если всмотреться, можно было увидеть что-то горячее, тлеющее глубоко на дне.
— Арсений, ты готов? — голос матери донёсся из кухни, приглушённый, усталый. Она всегда была усталой. Последние восемь лет она работала в две смены — сначала в той конторе, где платили копейками, потом в двух местах сразу. Деньги уходили на лагерь. На эти проклятые летние смены, которые должны были сделать из него «одарённого специалиста».
— Да, мам, — ответил он, отворачиваясь от зеркала. — Сейчас выхожу.
Чемодан был уже собран — старый, советский, с оторванным колесиком, которое так никто и не прикрутил. Восемь лет он ездил с ним в лагерь, и восемь лет колесо — это так и болталось на одном винте. Арсений почему-то никогда не просил его починить и сам не чинил. Может, потому что не верил, что лагерь — то место, куда нужно возить что-то целое.
Мать стояла в дверях, кутаясь в старый халат. Ей было под пятьдесят, но выглядела она на все шестьдесят — седые пряди, глубокие морщины вокруг рта, руки, которые дрожали по утрам, даже когда она просто держала чашку. Арсений видел это и каждый раз чувствовал, как что-то сжимается у него в груди. Не звезда. Что-то другое. Вина.
— Сынок, — она подошла и поправила воротник его куртки. Жест был машинальным, отработанным за тысячи повторений. — Ты в этом году... постарайся. Ладно? Константин Сергеевич говорил, что если успешно пройти аттестацию, то можно будет претендовать на место...
— Знаю, мам, — перебил он мягко, чтобы не обидеть. Она любила повторять одно и то же. Как пластинку, которую заело. Место на госслужбе. Приличный доход. Стабильность. Всё то, чего у неё никогда не было. — Я постараюсь.
Она кивнула, и в глазах её блеснуло что-то влажное. Но она не заплакала — разучилась плакать несколько лет назад, когда слёзы перестали помогать.
— Поезд в шесть вечера, — сказала она сухо. — Билет на столе.
Арсений взял билет, сунул в карман джинсов, подхватил чемодан и вышел в подъезд. Запах мокрой штукатурки, старой пыли и кошачьей мочи ударил в нос — такой родной, такой тоскливый. Лестница скрипела под ногами, перила шатались, на стенах кто-то писал что-то маркером. Дом умирал медленно, как и все в этом районе.
Арсений спустился на первый этаж, толкнул тяжёлую дверь и вышел на улицу.
Его дар за эти восемь лет почти не изменился.
Ну то есть изменился, но не так, как он надеялся. Он мог двигать предметы. Монетки, спички, иногда — если очень сильно сосредоточиться — вилку или ложку. Движения были рваными, нечёткими, как будто предметы не слушались, а отбивались. За восемь лет он научился сдвигать карандаш на пять сантиметров. Пять. Преподаватели в лагере сначала пытались с ним заниматься, но быстро потеряли интерес. «Потолок возможностей», — сказала про него Элеонора Георгиевна на одном из педсоветов, и Арсений случайно услышал это через дверь. Уши у него всегда были слишком хорошие.
По ночам, дома, он занимался тайно. Когда мать засыпала под телевизор, он уходил в свою комнату, садился на пол, как в детстве, и тренировался. Перемещал монетки по полу, заставлял спички выстраиваться в ряды, поднимал в воздух столовые приборы — и ронял их через секунду, потому что концентрация падала, а звезда в груди шипела как закипающий чайник.
Сила росла. Медленно, почти незаметно. Как лёд нарастает на проводах зимой — миллиметр в день.
Но в лагере его по-прежнему считали пустышкой.
Каждое лето он возвращался в «Сокол», и каждое лето повторялось одно и то же. Дети, которые приезжали в первый раз, смотрели на него с любопытством. Дети, которые приезжали уже не в первый, — с лёгким презрением. А те, кто был здесь старожилами — вроде Кирилла Корсака, — вообще не замечали.
Или делали вид, что не замечают.
Кирилл за эти годы не изменился. Ну, вытянулся, конечно, стал выше и шире в плечах — восемнадцать лет, как и Арсению, но выглядел на все двадцать пять. Та же платиновая шевелюра, те же светлые глаза, которые за прошедшие годы стали ещё холоднее, ещё глубже. И та же улыбка — чужая, взрослая, опасная. Он теперь официально считался лучшим воспитанником лагеря за всю его историю. Дар внушения у него вышел на такой уровень, что он мог заставить человека поверить во что угодно — что стена розовая, что пол исчез, что лучший друг — враг. Вожатые боялись его откровенно. Директор — скрыто.
Кирилл время от времени всё ещё издевался над Арсением. Но уже не так усердно, как в детстве.
— О, «комар» приехал, — говорил он, проходя мимо в коридоре. — Привёз нам пару новых фокусов? Или опять будешь дрожать над шариком, как в детстве?
«Комар». Потому что маленький, потому что надоедливый, потому что жужжит и не кусает. Арсений научился не реагировать. Опускал глаза, сжимал челюсть, делал вид, что не слышит. Внутри всё кипело — сила пульсировала, просилась наружу, — но он держал её. Как учили. Как не учили, но он сам научился.
Когда Арсений перестал реагировать, Кириллу стало скучно. Он переключился на другие мишени — на новеньких, которые ещё не знали правил, на тех, кто был слабее и не умел прятать страх. Арсений стал тенью. Незаметным силуэтом в длинных коридорах лагеря, человеком-невидимкой, которого никто не трогает, потому что его существование никого не волнует.
Это было обидно. Но, честно говоря, и только.
Он почти смирился.
А потом однажды настала очередная зима, дома, в дали от летнего лагеря.
Рождественские каникулы выдались снежными и злыми. Мороз под сорок, ветер срывал с крыш шифер, и в хрущёвке было холодно, как в склепе. Батареи еле дышали, Арсений сидел в своей комнате в двух свитерах и читал старый фантастический роман — третий раз перечитывал, потому что нового взять было негде. Мать была на работе — вторая смена, до одиннадцати.
В десять он забеспокоился. Улица тёмная, фонари горят через один — вечная проблема их района. И мать идёт одна, через пустыри и переулки, где по ночам собираются либо пьяные, либо отчаявшиеся.
Он натянул куртку, шапку, намотал шарф и вышел.
Снег скрипел под ногами — сухой, морозный скрип, от которого сводило зубы. Небо было чёрным, как дёготь, и звёзды на нём висели низко, почти касаясь макушек деревьев. Арсений шёл быстрой походкой, пар валил изо рта клубами. Ему уже казалось, что он видел вдалеке силуэт матери — она выходила из-за поворота, устало волоча сумку, — как вдруг из-за угла гаража выскочил человек.
Всё произошло за секунды. Один миг — пустой переулок. Следующий — он. Грязное рваное пальто, шапка-ушанка, надвинутая на глаза, лицо, скрытое тенью. Но глаза — Арсений успел их разглядеть — мутные и злые. Такие бывают у людей, которые давно забыли, что такое спать в тепле и есть три раза в день. И в руке — короткий, блестящий в свете фонарей нож. Лезвие узкое, похоже на шило.
— Кошелёк! — голос был хриплым, простуженным, как у старого патефона. — Быстро кошелёк, я сказал! А не то лицо порежу!
Мать вскрикнула, отшатнулась, сумка упала в снег. Арсений увидел, как она подняла руки — машинально, инстинктивно, как делают все беззащитные перед лицом опасности.
И в этот момент что-то внутри него сработало.
Не страх. Не гнев. Что-то глубже, древнее, то самое, что спало в нём восемь лет, сворачиваясь в тёплый комок между рёбрами. Оно проснулось. И рванулось наружу — не как раньше, не робкой попыткой сдвинуть карандаш, а как зверь, который сидел в клетке и вдруг понял, что прутья прогнили.
Время замедлилось. Арсений всегда слышал, что так бывает в критических ситуациях — каждая секунда растягивается в резину, а сердце стучит в ушах как отбойный молоток. Теперь он это почувствовал сам.
Грабитель сделал шаг вперёд, занося нож. Нож блестел тускло, грязно, как будто им уже резали не только хлеб.
Арсений не думал. Он просто—представил.
Не то чтобы нарисовал картинку в голове. Скорее — ощутил. Ощутил, как внутри того человека — грязного, воняющего перегаром и отчаянием — течёт кровь. Он буквально увидел её. Не глазами — каким-то внутренним зрением, будто его сознание вдруг стало ультразвуковым аппаратом. Красные реки, пульсирующие сосуды, толчок, толчок, толчок. Сердце, качающее эту тягучую жидкость по трубам.
И он представил, как одна из этих труб — на шее, рядом с челюстью — сжимается.