Николай Стэф – Сила мысли (страница 4)
— Хорошо, Лёня, — сказала преподавательница. — Прогресс виден. К концу смены ты, возможно, научишься делать это без жвачки.
Лёня вернулся к Арсению, довольно улыбаясь и вытирая крошки с губ.
— Твоя очередь, — шепнул он. — Давай, покажи им.
Арсений сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Стол был уже близко, шарик — ещё ближе. Блестящий, холодный, равнодушный, как глаз мёртвой рыбы.
Он подошёл, встал ровно, положил руки по швам, как учили на строевой подготовке. Закрыл глаза на секунду — глубоко вдохнул, медленно выдохнул. Почувствовал звезду. Она была здесь, под рёбрами, тёплая, живая, но какая-то сонная. Как будто не хотела просыпаться для таких мелочей. «Давай, — мысленно сказал он ей. — Помоги мне. Ну пожалуйста».
Он открыл глаза и уставился на шарик. Представил, как тот катится вправо. Представил с такой силой, что лоб покрылся испариной, а пальцы непроизвольно сжались в кулаки. В ушах зашумело — ровно, монотонно, как гул моря в ракушке, если приложить её к уху на пляже в Евпатории.
Шарик задрожал.
Сначала едва заметно, потом сильнее. Он вибрировал, издавая тонкий, противный звон, как комар, бьющийся о стекло банки. Но — ни на миллиметр в сторону. Он просто дрожал на месте, как испуганный щенок, боясь сделать движение.
Арсений стиснул зубы так, что челюсть заболела. Звезда в груди вспыхнула ярче — на секунду ему показалось, что сейчас она прожжёт футболку и её увидят все. Он вложил в эту попытку всё, что у него было. Всё, что осталось после того дня со шкафом. Всю свою злость на отца, которого не было рядом и, наверное, уже никогда не будет. Всю обиду за то, что он «странный», за то, что мать на него смотрит с этим выражением — смесью любви и тревоги. Всю ненависть к этому лагерю, к этим стенам, к этому шарику, который не желал ему подчиняться.
Шарик дёрнулся. Один раз. И замер.
Вибрация прекратилась.
— Не засчитано, — сказала Элеонора Георгиевна, даже не поднимая глаз от блокнота. — Следующий.
По залу прокатился сдержанный смех. Кто-то фыркнул — девчонка с первой парты, та самая, с красными волосами. Кто-то переглянулся с соседом, качая головой. Арсений услышал шёпот: «А его зачем сюда привезли?», «Слабачок», «Занял только место».
Щёки залило краской. Горячей, обжигающей, как если бы звезда из груди перебралась на лицо и решила сжечь его заживо. Арсений опустил глаза, развернулся и сделал шаг обратно к шеренге.
И в этот момент он заметил Кирилла.
Платиновый мальчик стоял в углу зала, прислонившись плечом к стене у окна. Руки скрещены на груди, лицо — непроницаемая маска из тех, что надевают перед зеркалом, когда никто не видит. Он наблюдал за всем с самого начала, но вёл себя так тихо, что Арсений и забыл о его присутствии. А теперь Кирилл отлепился от стены и медленно, не торопясь, направился к нему.
Шаги — бесшумные, скользящие, как у лыжника по свежему снегу. Светлые волосы блестели под лампами, и от этого блеска у Арсения заныли зубы. Глаза — холодные, серые, с тем самым прищуром, который он запомнил в первый день, в холле главного корпуса.
Дети расступились. Даже Элеонора Георгиевна подняла голову и замолчала, перестав строчить в своём блокноте. Все знали: когда Кирилл движется, лучше не стоять у него на пути.
Он остановился прямо перед Арсением. Между ними было не больше шага, и Арсений чувствовал его запах — дешёвый шампунь из душевой, железо и что-то ещё, сладковатое, как цветы на кладбище, которые поливают через день, но они всё равно вянут.
Кирилл смотрел сверху вниз — хотя они были почти одного роста, он каким-то образом умудрялся казаться выше. Может, дело в осанке. Может, в том, как он голову держит. Его взгляд изучал, сканировал, проникал под кожу и копался там, как в чужой сумке на вокзале.
— Скучно, — тихо сказал Кирилл, обращаясь не столько к Арсению, сколько ко всем вокруг. Голос его разнёсся по залу, хотя он почти не повышал тона. — Очень скучно. Я думал, в этой смене будут хоть какие-то таланты.
Потом он сунул руку в карман толстовки, достал простой карандаш — заточенный, с ластиком на конце, обычный «Конструктор», синий в крапинку, — и положил его перед Арсением на стол. Карандаш стукнул о дерево, звякнул металлическим ободком ластика и замер прямо рядом с злополучным шариком.
Кирилл сделал полшага назад. Глаза его сузились до щёлочек.
— Сдвинь, — сказал он ледяным голосом.
Не «пожалуйста». Не «попробуй, у тебя получится». Даже не «давай». Просто — «сдвинь». Приказ. Ультиматум.
Арсений сглотнул. Горло пересохло так, что язык прилип к нёбу, как мокрая тряпка к морозу. Колени дрожали — не от страха, от напряжения, которое висело в воздухе как электричество перед грозой, когда волосы на голове встают дыбом и пахнет озоном.
В голове промелькнула шальная мысль, похожая на молитву: «Может, он хочет помочь? Может, хочет показать, как надо? Чтобы надо мной не смеялись? Чтобы все увидели, что я тоже чего-то стою?»
Арсений поднял глаза и посмотрел Кириллу в лицо, ища в нём хоть каплю участия. И не нашёл.
Там была только холодная, спокойная жестокость ребёнка, который никогда не знал, что такое быть слабым. Которого никогда не дразнили. Который сам всегда был на вершине и сверху смотрел на тех, кто копошится внизу.
— Давай же, — тихо сказал Кирилл, и в голосе его зазвучал металл — тот самый, из которого делают ножи. — Покажи им, на что ты способен. Или ты и сам не знаешь?
Он слегка наклонил голову набок — жест кукловода, который решает, стоит ли дёргать за ниточку.
Арсений закрыл глаза. Глубоко вдохнул — раз, другой. Запах пыли, лака для волос Элеоноры Георгиевны, чужого пота. Позвал звезду. Та отозвалась — теплом, пульсацией, короткой вспышкой за закрытыми веками. Он вцепился в это ощущение мёртвой хваткой, представил, как карандаш катится в сторону, в сторону, в сторону — к краю стола, к краю, в пропасть.
Открыл глаза.
Карандаш задрожал. Мелко, отчаянно, как в лихорадке. Он прыгал на столе, издавая сухой дробящий звук — «тррр-тррр-тррр», — но не двигался с места. Ни на миллиметр. Его кончик описывал крошечные круги, словно танцевал странный танец, ластик бился по дереву с глухим стуком, но центр оставался там же, где был.
Арсений сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, прорывая кожу. Боль была острой, настоящей — она помогла сосредоточиться. Пот выступил на лбу, скатился по виску, защипал в глазу. Звезда в груди горела — никогда ещё она не была такой горячей, такой живой, такой отчаянной. Ему казалось, что сейчас рёбра треснут и наружу вырвется пламя.
Но карандаш не слушался.
И тогда Арсений почувствовал это.
Чужеродная сила вкрутилась в его сознание, как сверло — медленно, неумолимо, безжалостно. Это не было больно в привычном смысле. Это было хуже. Это было ощущение, что кто-то другой залез к тебе в голову и начал там копаться, как в чужом шкафу, перебирая вещи, не спрашивая разрешения. Перекладывая воспоминания. Стуча по стенкам черепа изнутри.
Кирилл не шевелился. Стоял как вкопанный, даже не моргал. Но давил. Давил всей своей волей, всем своим «я», всей той холодной мощью, которая заставляла старших ребят расступаться в коридорах. Давил так, что воздух вокруг, казалось, стал густым, как кисель.
«Выложись», — пришло в голову не голосом, а чувством. Чистым, незамутнённым приказом. — «Выверни себя наизнанку. Покажи мне всё, на что ты способен. ВСЁ».
Арсений закричал. Не вслух — внутри. Так кричат, когда падаешь в пропасть и понимаешь, что дна не будет и хвататься не за что. Он выжал из себя всё — каждую клеточку, каждый нерв, каждый забитый пылью уголок своей детской памяти. Он увидел шкаф, падающий на него дома. Увидел мать — её белое лицо в дверях. Увидел звезду, которая вспыхнула в груди в первый раз.
Карандаш дёрнулся, подпрыгнул на полсантиметра и с глухим стуком упал на пол — «тук». Покатился под ноги Элеоноре Георгиевне, которая смотрела на это с открытым ртом и выпавшим из рук блокнотом. Покатился и замер у её туфель.
В зале повисла тишина. Такая густая, что можно было резать ножом. Даже кузнечики за окном, казалось, притихли.
Арсений стоял, тяжело дыша, чувствуя, как дрожат ноги и кружится голова. Перед глазами плясали тёмные точки — сначала одна, потом две, потом целый рой, как мошкара над болотом. Он почти упал — удержался, схватившись за край стола обеими руками. Пальцы побелели.
И тут Кирилл засмеялся.
Смех его был звонким, громким, театральным — как у актёра в дешёвом балагане, который знает, что его видят все и платят за представление медяками. Он обернулся к классу, развёл руками в жесте фокусника, который только что достал кролика из пустой шляпы, хотя все знали, что кролик был там с самого начала.
— Смотрите! — провозгласил Кирилл, и в голосе его не было ни капли восхищения. Одна насмешка — острая, как осколок стекла, которым можно порезаться, если неосторожно взять в руки. — Он всё-таки смог! Карандаш упал! Грандиозно! Просто невероятно! Запишите это в учебники!
Он повернулся обратно к Арсению и наклонился так близко, что Арсений почувствовал его дыхание — холодное, с мятным привкусом, как после жвачки.
— И зачем тебя отправили в наш лагерь? — спросил Кирилл, чеканя каждое слово. Чеканя так, будто вбивал гвозди в крышку гроба. — Сила такая слабая, что даже шкаф, наверное, сам упал на тебя. Просто совпадение. Просто гнилые петли. Просто удача, что тебя не придавило. Никакого дара. Обычный ребёнок в месте для необычных.