Николай Стэф – ID Null. Ошибка протокола-2 (страница 4)
Детские рисунки. Простые, наивные, полные надежды.
Калем провёл металлическими пальцами по изображению солнца и улыбающегося лица. Краска была старой, выцветшей, но всё ещё держалась на стене. Как будто дети, которые рисовали это, всё ещё были здесь. Как будто их надежды всё ещё жили.
В груди Калема вспыхнула тоска — острая, болезненная, человеческая. Тоска по тому миру, который он поклялся спасти. По миру, где дети тоже рисовали солнце на стенах. По миру, где был дом. По миру, где была жизнь.
— Я вернусь, — прошептал он пустоте.
Его голос — искажённый биосинтетическим телом, металлический, синтезированный — разнёсся по пустым классам. Он отразился от стен, от разбитых окон, от обвалившегося потолка. Он прозвучал... странно. Как будто это был не его голос. Как будто это был голос кого-то другого. Кого-то, кто умер давно.
Но это был его голос. Его слова. Его клятва.
Калем убрал руку от стены. Он смотрел на рисунки ещё мгновение — на солнце, на дом, на семью, на кошку, на цветы. Потом он отвернулся.
Прошлое было прошлым. Он не мог вернуться туда. Но он мог идти вперёд. К складу. К цели. К будущему.
Он отвернулся от прошлого и двинулся дальше, к складу, где, по найденным им данным, хранились детали для разных устройств. Вдруг ему тоже там повезёт.
Калем шёл по улице, и его шаги отдавались эхом в пустоте. Он смотрел на карту — проекцию, которая висела перед его глазами, полупрозрачная, светящаяся. Склад был отмечен красной точкой. Он был близко. Два километра. Может, меньше.
Глава 3
Склад представлял собой огромный бетонный куб, половина которого обрушилась под натиском вздувшихся корней гигантских деревьев.
Калем остановился в тени разрушенной стены и посмотрел на него — на то, что осталось от здания. Это был не просто склад. Это был монумент. Памятник эпохе, которая закончилась так давно, что даже память о ней стерлась, как краска со стен.
Бетон — серый, покрытый трещинами, как кожа древнего старика — был испещрён глубокими бороздами. Корни — толстые, как стволы молодых деревьев, — прорвались сквозь фундамент, взломали пол, поднялись по стенам. Они обвивали здание, как щупальца гигантского осьминога, сжимая его в медленных, но неумолимых объятиях. Кое-где корни разорвали бетон на куски, и эти куски — огромные, тяжёлые — лежали вокруг, как кости, вырванные из тела.
Калем стоял и смотрел. Его оптические сенсоры фиксировали каждую деталь, каждый скол, каждую трещину, каждый корень — но не для того, чтобы запомнить. Для того, чтобы понять. Чтобы почувствовать масштаб. Чтобы осознать и сравнить с теми воспоминаниями, которые попали в его голову. Как много времени прошло с тех пор, как люди уходили отсюда с накладными, грузили коробки в грузовики, курили на крыльце, ругались из-за сорванных сроков. Всё это исчезло. Все эти маленькие человеческие жизни — со своими радостями, со своими долгами, со своими ссорами на работе — превратились в ничто. В мох. В корни. В тишину.
Крыша обрушилась очень давно. Калем видел небо сквозь дыры — серое, тяжёлое, давящее, как свинцовая плита, положенная на плечи мира. Внутри здания, там, где когда-то был потолок, теперь росли деревья. Настоящие деревья — дубы, клёны, что-то ещё, чего Калем не мог определить по силуэтам, — проросли сквозь пол и тянулись вверх, к свету, которого не было. Их ветви переплетались, создавая подобие нового потолка — зелёного, живого, дышащего. Листья — тёмные, влажные, покрытые каплями — шелестели от ветра, который проникал сквозь разрушенные стены. Шелест был мягким, почти ласковым — единственный звук в этом царстве камня и мха, который не вызывал тревоги.
Стены — те, что ещё стояли — были покрыты мхом. Толстым, мягким, тёмно-зелёным. Мох заполнил каждую трещину, каждую щель, каждую впадину. Он рос на бетоне, как опухоль — медленно, но неумолимо, сутки за сутками, год за годом, десятилетие за десятилетием, превращая камень в почву, а почву — в жизнь. Калем знал, что через несколько десятилетий от здания не останется ничего. Только мох. Только деревья. Только жизнь, которая поглотит всё — так, как она всегда поглощает. Так, как она поглотила людей.
Он видел окна — точнее, то, что от них осталось. Пустые глазницы, забитые грязью и листьями. Кое-где сохранились рамы — ржавые, искорёженные, но всё ещё держащиеся, как выбитые зубы в челюсти мертвеца. В одной из них Калем увидел гнездо — большое, сделанное из веток и травы, сплетённое с обрывками пластика и кусочками проволоки. Птицы. Жизнь. Везде жизнь.
Но не та жизнь, которую он хотел бы увидеть.
Рядом со складом стояли ржавые грузовики, превратившиеся в гнёзда для диких огромных птиц, чьи крики разрывали тишину.
Калем посмотрел на них — на грузовики, на птиц, на то, что от них осталось. Это были большие машины — когда-то блестящие, мощные, способные перевозить тонны груза по трассам, которые давно превратились в тропы, заросшие кустарником. Теперь они были ржавыми остовами, покрытыми мхом и лишайником. Колёса сгнили, превратившись в чёрные кольца резины, раскрошившиеся и осевшие на ободьях. Стёкла выбиты — или лопнули от времени, или были выбиты чем-то. Кузова проржавели насквозь, и сквозь дыры в их бортах росли трава и мелкие кусты.
Но они были живыми. В них жили птицы.
Калем видел их — огромных, чёрных, с размахом крыльев, который, казалось, был больше, чем у любого существа, которое он знал. Они сидели на грузовиках, на крышах, на ветвях деревьев. Они смотрели на него — или, может быть, не на него, а просто в пространство — своими жёлтыми глазами, в которых не было ничего человеческого. Ничего знакомого. Ничего, что Калем мог бы узнать или назвать.
Их крики — резкие, пронзительные, — разрывали тишину, как ножом. Калем слышал их, когда они пролетали высоко над ним — тёмные силуэты на сером небе, похожие на призраков, на клочки тьмы, оторванные ветром. Он видел их тени, скользящие по земле — огромные, быстрые, как тени облаков, но более резкие, более чёткие, более хищные. Он чувствовал их присущность — холодное, чужое, опасное. От этих огромных птиц нужно было держаться подальше.
Калем знал это. Знал инстинктивно — как знал бы любой человек, оказавшийся в мире, где он был не на вершине пищевой цепи. Эти птицы были не просто птицами. Они были хищниками. Они были хозяевами этого места. Внешними хозяевами — теми, кто приходит после того, как прежние хозяева уходят. Теми, кто занимает опустевший трон.
Он вспомнил, как видел одну из них — близко, слишком близко. Это было несколько часов назад, когда он только вышел из дата-центра, и его сенсоры ещё не успели адаптироваться к этому миру — к его запахам, звукам, свету. Птица сидела на обломке стены и смотрела на него. Её глаза — жёлтые, круглые, немигающие — следили за каждым его движением, как камеры наблюдения, как прицелы снайперских винтовок. Её клюв — длинный, острый, как кинжал, загнутый на конце, — был приоткрыт, и Калем видел внутри что-то красное. Мясо. Свежее мясо, застрявшее между зубами — потому что у этой птицы были зубы, мелкие, острые, расположенные в два ряда, как у древних рептилий.
Он тогда замер. Не двинулся. Не дышал — хотя его тело не нуждалось в дыхании. Просто стоял и смотрел, как птица смотрит на него. И ждал.
Птица не напала. Не в этот раз. Она просто смотрела — оценивала, может быть. Или ждала, когда он сделает ошибку. Когда он покажет слабость. Когда он потеряет бдительность хотя бы на секунду. Хищники терпеливы. Хищники умеют ждать. Калем это знал — знал из воспоминаний Z1R0, из фильмов, из книг. Хищник никогда не торопится. Хищник ждёт, пока добыча сама не придёт к нему.
Потом она улетела — тяжело, медленно, с шумом, который эхом разнёсся по улицам, отскакивая от стен пустых зданий. Калем смотрел, как она поднимается в небо — чёрный силуэт на сером фоне, — и чувствовал, как что-то внутри него сжимается. Страх. Не человеческий страх — потому что его тело не могло бояться так, как боялось человеческое. Но что-то похожее. Что-то, что заставляло его процессор работать быстрее, его сенсоры обостряться, его тело готовиться к бегству или к бою. Что-то, что жило в его коде — или в его памяти — или в том пространстве между кодом и памятью, которое Калем не мог определить, но которое было, несомненно, реальным.
Теперь он снова видел их. И знал, что нужно быть осторожным.
Калем очень тихо, насколько позволяло его биосинтетическое тело, старался прокрасться мимо них незаметно.
Это было трудно. Очень трудно. Его тело — металлическое, тяжёлое, неуклюжее — было создано не для скрытности, а для выживания. Его ноги стучали по земле, его сервоприводы скрипели, его системы охлаждения гудели тонким, но постоянным звуком, который в тишине этого мёртвого мира казался оглушительным. Каждый шаг был как удар молота по наковальне — громкий, заметный, опасный.
Но Калем старался. Он двигался медленно, осторожно, выбирая каждый шаг, каждый миллиметр поверхности, на которую ставил ногу. Он пригибался, когда мог, прятался за обломками, за кустами, за стволами деревьев, за ржавыми остовами машин, которых здесь было много — целое кладбище техники, поглощённое растительностью. Он отключал второстепенные системы — охлаждение, освещение, даже часть сенсоров, — чтобы уменьшить шум. Он становился тише. Медленнее. Меньше. Он уменьшал себя до минимума, до точки, до тени.