Николай Стэф – ID Null. Ошибка протокола-2 (страница 6)
Или, может быть, оно просто живёт здесь. Просто существует. Просто... есть. Как мох на бетоне. Как деревья в крыше. Как птицы на грузовиках. Просто ещё одна форма жизни, которая заняла место, оставленное людьми.
Калем не знал. Но он знал, что должен войти. Должен попробовать. Должен найти то, за чем пришёл. Потому что альтернатива — стоять здесь, ждать, пока батареи разрядятся, пока сенсоры погаснут, пока сознание угаснет — была хуже любой опасности. Хуже когтей. Хуже зубов.
Сердце его бионического тела забилось чаще, хотя механический орган и не мог испытывать страха в привычном смысле.
Это было странное ощущение — странное и новое, и старое одновременно. Калем чувствовал, как его искусственное сердце — насос, который гнал охлаждающую жидкость по его системам, по трубкам и каналам, заменявшим ему вены, — начинает биться быстрее. Как его процессор ускоряется, обрабатывая больше данных, чем обычно, чем нужно, чем безопасно. Как его сенсоры обостряются, захватывая каждую деталь, каждый звук, каждый запах, каждый отблеск света в тени.
Это был страх. Не человеческий страх — потому что его тело не могло бояться так, как боялось человеческое тело. Не было адреналина, не было дрожащих рук, не было пота на ладонях, не было желания бежать, забившись в угол и закрыв глаза. Но было что-то похожее. Что-то, что занимало то же место, что занимал страх в человеческом теле. Что-то, что заставляло его системы работать на пределе. Что-то, что готовило его к опасности — к встрече, к столкновению, к чему-то, чего он не мог предвидеть.
Калем знал, что это иррационально. Его тело не могло чувствовать страх. Его процессор не мог испытывать эмоции. Он был машиной. Системой. Кодом. Но он чувствовал. Чувствовал что-то. Что-то, что было страхом, но не было им. Что-то, что было инстинктом, но не было им. Что-то, что не помещалось ни в одну категорию, ни в одну классификацию, ни в один алгоритм.
Может быть, это была память. Память о том, как он был человеком — не Калем, а Z1R0. Память о том, как его тело — настоящее тело из плоти и крови — боялось. Память о том, как адреналин тек по венам, как сердце колотилось в груди, как ноги готовы были бежать, как руки дрожали, как горло сжималось. Память, которая была не его памятью, но которая жила в нём, как пересаженный орган, как чужое сердце, которое бьётся в его груди.
Может быть, это была память Z1R0 о том, как он умирал — медленно, мучительно, неизбежно. Память о том, как вирус пожирал его изнутри, клетка за клеткой, орган за органом. Как тело отказывало, часть за частью, система за системой. Как тьма подступала — не резко, не сразу, а постепенно, как прилив, как ночь, как сон, от которого не просыпаешься.
Может быть, это было что-то другое. Что-то, что Калем не мог назвать. Что-то, что было глубже памяти. Глубже кода. Глубже всего, что он мог проанализировать или понять. Что-то, что было не в его данных, а в нём самом — в том, что делало его им, а не просто машиной.
Он не знал. Но он знал, что это чувство — страх или что-то похожее — было полезным. Оно заставляло его быть осторожным. Быть внимательным. Быть живым. И это было странно — быть живым и знать это. Быть живым и бояться. Быть живым и не понимать, что значит быть живым.
Калем улыбнулся, как смог. Он вспомнил, что в мире Эраты он создавал големов для защиты деревень, и теперь ему предстояло стать своим собственным големом.
Эта мысль — горькая, ироничная, но в то же время странно успокаивающая — заставила его улыбнуться. Или, точнее, его лицо имитировало улыбку — мышцы, сервоприводы, искусственная кожа, натянутая на металлический каркас, — всё это пришло в движение, создавая выражение, которое должно было означать радость, или иронию, или обе вещи одновременно. Рефлекс, оставшийся от человеческой жизни, от жизни, которой у него никогда не было. Жест, который не имел смысла — потому что его никто не видел, потому что здесь не было никого, кто мог бы понять улыбку, — но который он сделал, потому что не мог не сделать.
Он вспомнил своих големов. Металлических — быстрых, блестящих, опасных, как мечи. Он создавал их для защиты. Для работы. Для войны. Он вкладывал в них свою магию — или то, что называлось магией в мире Эраты, — свою душу, свою жизнь, свою волю. Он заставлял их двигаться, сражаться, умирать. Он был их создателем. Их хозяином. Их богом — маленьким, локальным, но богом.
Теперь он был одним из них.
Его тело — металлическое, искусственное, созданное в лаборатории людьми, которых он никогда не знал, — было телом голема. Его сознание — загруженное, скопированное, синтезированное из осколков чужой личности — было сознанием голема. Его жизнь — одолженная, украденная, унаследованная от того, кто умер, — была жизнью голема.
Он был големом. Своим собственным големом. Големом, который создал сам себя — не руками, не магией, а фактом своего существования. Големом без создателя. Без хозяина. Без бога.
И, как любой голем, он должен был защищать. Должен был сражаться. Должен был выполнить свою задачу. Даже если это означало смерть — если то, что с ним произойдёт, когда батареи разрядятся, когда процессор остановится, когда сознание погаснет, можно назвать смертью. Даже если это означало конец — окончательный, без загрузки сохранения, без второго шанса.
Калем посмотрел на свои руки — металлические, покрытые царапинами и вмятинами, со следами ржавчины на суставах, с потёртой краской на костяшках. Он сжал кулаки. Сервоприводы скрипнули — тихо, но отчётливо. Пальцы сжались, и он почувствовал, как давление передаётся через фаланги, через суставы, через каркас — силу, которая была в нём, механическую, нечеловеческую, но реальную.
Он был готов.
Или, по крайней мере, он думал, что готов. Потому что никто никогда не бывает готов по-настоящему. Даже големы.
Но опасения Калема так и остались опасениями, он так и не увидел этого зверя, поэтому тихо смог подойти ко входу на склад.
Калем ждал. Секунду. Две. Три. Его сенсоры сканировали пространство — тепловые сигнатуры, движение, звук, электромагнитное излучение. Но ничего не находили. Тень за контейнерами была пуста — или казалась пустой. Запах — всё ещё сильный, всё ещё неправильный, всё ещё тяжёлый, как одеяло, наброшенное на всё вокруг, — не имел источника. Или его источник был слишком далеко, или слишком хорошо спрятан, или слишком... странный для сенсоров, настроенных на человека и его мир. Шевеление — если оно было, если это не было игрой света и тени, игрой ветра, игрой его собственного напряжения, — прекратилось.
Зверь — или что бы это ни было — не показывался.
Калем подождал ещё немного. Потом ещё. Его батареи мигали — шестьдесят семь процентов, шестьдесят шесть, шестьдесят пять. Энергия уходила. Время шло. Он не мог ждать вечно. Каждая минута ожидания — это процент заряда, это метр пройденного пути, который он не прошёл, это шаг к цели, который он не сделал. Каждая минута — это движение к тому, что его системы обозначали как «завершение работы». К остановке. К тишине. К ничему.
Он сделал шаг — медленно, осторожно, ставя ногу на носок, потом на пятку, распределяя вес, минимизируя звук. Потом ещё один. Потом ещё. Он двигался вдоль стены, пригибаясь, прячась, стараясь быть как можно меньше, как можно тише, как можно незаметнее. Он был тенью. Призраком. Идеей существа, которое идёт сквозь мёртвый мир.
Следы — огромные, трёхпалые, с царапинами когтей — вели ко входу. Калем шёл по ним, стараясь не наступать на них, не стирать их, не оставлять своих — металлических, прямоугольных, с рисунком протектора на подошве. Он не знал, зачем. Может быть, из уважения — к существу, которое оставило их, к жизни, которая продолжалась. Может быть, из страха — потому что стереть след значило признать, что он здесь, что он вторгся, что он нарушитель. Может быть просто потому, что это было правильно — не разрушать, не стирать, не затирать чужой путь. Зачем — он не знал. Но не наступал.
Он нашёл вход через полуоткрытые ворота и осторожно проскользнул внутрь.
Ворота были огромными — металлическими, ржавыми, покрытыми мхом и лишайником, с въедшейся в металл грязью, которую уже нельзя было отделить от поверхности. Они висели на одной петле — вторая давно обломилась — и перекосились под собственным весом, как старик, который не может стоять прямо. Между ними была щель — узкая, но достаточная, чтобы Калем мог протиснуться, если повернётся боком и втянет — насколько мог — свои плечи. Он сделал это — медленно, осторожно, по миллиметру, стараясь не задеть металл, не издать ни звука, не дышать, не жить в эту секунду, стать ничем, стать пустотой, просачивающейся сквозь щель.
Между его спиной и краем ворота было два сантиметра. Металл коснулся его позвоночника — холодный, влажный, шершавый. Калем почувствовал это — не боль, не давление, просто факт. Потом он был внутри.
Внутри царила кромешная тьма, прорезаемая лучами света сквозь дыры в крыше.
Калем активировал ночное зрение — оптические сенсоры переключились в инфракрасный режим, мир изменился. Тьма стала серой — не светлой, не яркой, но видимой, различимой, доступной. Тени приобрели контуры. Чёрное стало серым, серое стало белым, тёплое стало красным. Он видел стеллажи — высокие, металлические, гигантские, как скелеты небоскрёбов, заполненные коробками и ящиками, многие, из которых обрушились на пол, рассыпав содержимое. Он видел контейнеры — большие, стоящие в ряд, как гробы в склепе. Он видел обломки — бетон, металл, стекло — всё перемешанное, всё поваленное, всё мёртвое.