Николай Стэф – ID Null. Ошибка протокола-2 (страница 8)
Хитин — твёрдый, блестящий, как панцирь жука, цвета мокрого асфальта — покрывал спину, плечи, предплечья. Он был неровным, бугристым, с шипами, торчащими в разные стороны, как безумный архитектор строил бы забор — криво, случайно, без плана, без смысла. Некоторые шипы были сломаны — обломки торчали из тела, как кости из открытого перелома, и вокруг обломков кожа воспалилась, покраснела, загноилась. Другие были целыми — острыми, длинными, опасными, направленными вперёд и вверх, как рога, как пики, как предупреждение: не трогай.
Голова... голова была самой страшной.
Она была почти человеческой — почти. В этом «почти» было всё отчаяние мира, вся жестокость эволюции, всё безразличие природы. Череп — покрытый той же тёмной корой, что и тело, — был вытянут назад, как у неандертальца, или вперёд, как у гориллы. Или в стороны. Или во все стороны сразу. Он был... неправильным. Не симметричным. Не пропорциональным. Он был ошибкой — ошибкой природы, ошибкой эволюции, ошибкой мира, который сошёл с ума.
Глаза — два, три, четыре? — расположенные асимметрично на лице, не на своих местах, не на тех местах, где глаза должны быть у существа, которое когда-то было человеком. Два — больших, жёлтых, как у птиц снаружи, — смотрели вперёд. Третий — маленький, тусклый, мутный — прятался под левым, как запасной, как лишний, как ошибка. Четвёртый — если это был глаз, а не нарыв, не опухоль, не что-то ещё — темнел на виске, почти скрытый складкой коры.
Рот — широкий, растянутый, как будто кто-то разрезал лицо от уха до уха и зашил заново, но неправильно, — был полон зубов. Зубы росли в несколько рядов — три, может быть, четыре — как у акулы, как у существа, которое теряет зубы и выращивает новые, которое никогда не остаётся без оружия, которое рождено убивать. Клыки — длинные, острые, как кинжалы, — торчали из челюсти, не помещаясь во рту, выступая наружу, как бивни. Нижняя челюсть — толстая, мощная, с мышцами, которые перекатывались под кожей, как булыжники — была выдвинута вперёд. П artepия. Челюсти существа, которое кусает, а не жуёт. Существа, которое отрывает мясо от кости, как волк, как крокодил, как что-то, что не знает, что такое цивилизация.
Уши — или то, что от них осталось — были прижаты к голове, как у зверя, готового к атаке. Плоские, деформированные, покрытые той же корой, что и всё тело, они были почти незаметны. Но Калем видел, как они двигались — микроскопически, едва заметно, поворачиваясь к источникам звука, как локаторы, как антенны, как сенсоры.
И глаза. Глаза, которые смотрели на Калема.
Они были... неправильными. Слишком большими — каждый размером с кулак Калема, если не больше. Слишком яркими — жёлтый, почти янтарный, с вертикальными зрачками, как у кошки, как у змеи, как у существа, которое видит в темноте, которое видит тепло, которое видит добычу. Слишком... голодными. В них не было ничего человеческого. Не было разума — того, что отличает человека от зверя, то, что позволило людям строить города, писать книги, запускать ракеты. Не было души — того, что отличает живое от мёртвого, сознание от инстинкта, личность от машины. Не было ничего, кроме голода. Голода, который пожирал всё — мысли, если они были, чувства, если они остались, воспоминания, если они хранились где-то в глубине этого искривлённого мозга. Голода, который был всем. Который заменил всё. Который стал всем.
Калем смотрел на это существо, и его процессор работал на пределе, пытаясь классифицировать, понять, объяснить, найти аналог, найти прецедент, найти что-нибудь, что помогло бы ему осмыслить то, что он видит. Но он не мог. Это существо не поддавалось классификации. Оно было... ошибкой. Сбоем. Аномалией. Тем, что не должно было существовать — но существовало, потому что миру всё равно, что должно и что не должно. Мир просто есть. И всё, что в нём есть, — просто есть.
Мутант.
Слово пришло из памяти Z1R0. Из игр. Из фильмов. Из книг, прочитанных этим человеком. Слово, которое обозначало существо, изменённое радиацией, химикатами, генетическими экспериментами, чем угодно — всем тем, что человек сделал с природой, а природа вернула ему, искажённым, усиленным. Калем не знал, что именно изменило это существо. Радиация? Мутагенные вещества? Может быть тот самый вирус, что уничтожил людей? Что-то в воде, в воздухе, в почве? Или просто время — сотни лет без людей, сотни лет дикой, неуправляемой, безжалостной эволюции? Он не знал. И это было неважно. Важно было другое: существо — вот оно. Живое. Опасное. Близкое.
Мутант рычал, выставив клыки длиной с палец, и бросился вперёд с невероятной для своих размеров скоростью.
Звук — низкий, вибрирующий, утробный, как будто кто-то провёл смычком по самым толстым струнам контрабаса, но вместо музыки получил вой, — вырвался из его рта. Это был не просто рык. Это был... голод. Ярость. Безумие. Всё это — в одном звуке, в одной волне, в одном ударе звука, который прокатился по складу, отразился от стен, от стеллажей, от контейнеров, и вернулся, усиленный, умноженный, как эхо в соборе.
Калем видел, как мутант двигается. Это было... неправильно. Невозможно. Существо такого размера — почти два метра, сто с лишним килограммов мышц и хитина — не должно было двигаться так быстро. Физика говорила: масса, инерция, ускорение. Биология говорила: мышцы, суставы, рычаги. Всё это говорило: медленно. Неуклюже. Тяжело.
Но мутант не слушал физику. Не слушал биологию. Он двигался — быстро, плавно, опасно, как вода, как тень, как мысль. Его тело — искривлённое, перекрученное — должно было быть медленным, неуклюжим, должно было спотыкаться о собственные ноги, цепляться собственными руками. Но оно двигалось. Скорость — Калем оценил — не менее шести метров в секунду. Для существа такого размера — невозможно. Для существа, которое когда-то было человеком, — абсурд. Но мутант не знал, что он абсурден. Он просто бежал. Просто нападал. Просто был тем, чем был.
Мутант прыгнул. Его ноги — короткие, толстые, покрытые хитином — оттолкнулись от пола с силой, которая оставила вмятины в бетоне. Калем видел эти вмятины — глубокие, чёткие, с отпечатками когтей, — и его процессор мгновенно оценил силу удара. Двести пятьдесят килограммов на квадратный сантиметр. Достаточно, чтобы раздавить череп. Достаточно, чтобы пробить броню. Достаточно, чтобы убить.
Его руки — длинные, тонкие, с когтями, которые блестели в лучах света, падающих сквозь крышу, — вытянулись вперёд, как щупальца, как плети, как крюки. Пальцы — гибкие, слишком гибкие, с суставами, которые гнулись во все стороны — растопырились, готовые схватить, сжать, раздавить. Его рот — широкий, растянутый, полный зубов, которые блестели, как осколки стекла, — открылся. Челюсть раскрылась — шире, чем Калем считал возможным, — и из глубины рта, из темноты, которая была ртом, вырвался запах. Тот самый. Тяжёлый. Густой. Неправильный.
Калем видел всё это. Каждую деталь. Каждое движение. Каждую микросекунду. Его процессор обрабатывал информацию со скоростью, которая была недоступна человеческому мозгу — миллионы операций в секунду, миллионы сравнений, миллионы вычислений. Он видел траекторию прыжка — параболу, вершину, точку приземления. Видел скорость — ускорение, замедление, пик. Видел угол атаки — сорок пять градусов, сверху вниз, как удар молота.
Но его тело — изношенное, повреждённое, медленное — не успевало за его процессором.
Разрыв между тем, что он видел, и тем, что мог сделать, был... пропастью. Его процессор жил в мире наносекунд. Его тело — в мире секунд. Он мог просчитать удар за миллисекунду, но, чтобы уклониться, ему нужна была целая секунда. Секунда, которой у него не было.
Калем успел поднять руку, и удар пришёлся по его бионическому предплечью, оставив глубокую царапину на металле.
Это было... больно. Не физически — его тело не могло чувствовать боль так, как чувствовало человеческое. Не было нервных окончаний, которые горели бы огнём, не было мышц, которые спазмировали бы, не было слёз, которые выступили бы на глазах. Но его нейроинтерфейс — система, которая связывала его сознание с телом, мост между кодом и материей, между духом и механизмом — интерпретировала повреждение как боль. Как сигнал. Как предупреждение. «Ты ранен, — говорил сигнал. — Тебе больно. Делай что-нибудь».
И Калем делал.
Когти мутанта — острые, как бритвы, тёмные, блестящие, с каплями чего-то, что не было кровью, но было жидким и живым — прошлись по металлу его предплечья. Калем услышал звук — резкий, визжащий, как ногти по стеклу, но громче, в сто раз громче, как поезд, тормозящий на рельсах. Металл — твёрдый, прочный, сплав, созданный для выживания — поддался. Не сразу — сначала когти скользнули по поверхности, оставив белые полосы, как царапины на лаке. Потом — вгрызлись. Прорвали верхний слой. Прорвали нижний. Когти оставили борозды — глубокие, длинные, опасные, — которые шли от запястья до локтя, как рельсы, как шрамы, как письмена на языке, которого Калем не хотел знать.
Искры — голубые, яркие, горячие — брызнули из раны. Они летели в темноту, как светлячки, как звёзды, как последние мысли умирающего. Калем видел их — каждую, каждый крошечный огонёк, который жил долю секунды и гас. Красиво. Странно красиво. Как всё в этом мире — красиво и ужасно одновременно.