18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Стэф – ID Null. Ошибка протокола-2 (страница 10)

18

Мутант прыгнул снова.

И Калем — как голем, созданный для защиты, — ударил.

Это был не бой. Это была... поэзия. Поэзия насилия.

Калем видел, как мутант летит на него — тёмный комок мышц и хитина, руки вытянуты, рот открыт, глаза горят голодом, который старше разума, старше цивилизации, старше всего. Он видел каждую деталь — слишком много деталей, слишком быстро, слишком ясно. Его процессор работал на пределе, обрабатывая информацию, просчитывая траектории, предсказывая движения. Но он не думал. Не анализировал. Не вычислял. Он просто... двигался. Как двигался в Эрате.

Его правая рука — с арматурой, с единственным оружием, с единственным шансом — отвела оружие назад. Назад, за голову, за спину, как для броска копья, как для удара мечом, как для замаха, который собирает в себе всю силу, всё напряжение, всё отчаяние. Его тело — повреждённое, но всё ещё помнящее, всё ещё хранящее в своих механизмах память о тысячах ударов — напряглось. Каждая мышца, каждый сервопривод, каждый шарнир — всё сжалось, скрутилось, пружина, которая сейчас разожмётся.

Его ноги — механические, изношенные, с протектором, который скользил по пыльному бетону — упёрлись в пол. Левая — чуть назад, для опоры. Правая — чуть вперёд, для удара. Стойка. Боевая стойка.

Мутант был близко. Очень близко. В метре. В полуметре. Калем чувствовал его запах — гниль, кровь, мясо, что-то ещё, что-то кислое, что-то химическое, что-то, что не было ни животным, ни растительным, ни минеральным. Он чувствовал его тепло — горячее, как открытое пламя, обжигающее его сенсоры, заливающее его инфракрасные детекторы белым. Он чувствовал его ненависть — голод, который пожирал всё, который был всем, который заменил этому существу всё, что когда-то было человеческим — любовь, страх, надежду, память.

Мутант был в сантиметре. Калем видел его глаза — огромные, жёлтые, безумные, с зрачками, которые расширились, как бездны, как колодцы, как окна в ничто. Видел его зубы — мокрые, блестящие, острые, как частокол, как забор из кольев. Видел его когти — тёмные, изогнутые, направленные в его лицо, в его грудь, в его синий огонь.

Калем ударил.

Арматура вошла в грудь чудовища.

Это было... красиво. Не в человеческом смысле — не в смысле эстетики или гармонии, не в смысле картин в музеях или симфоний в концертных залах. Красиво в смысле точности. В смысле силы. В смысле неизбежности. Как красиво падает дерево, когда его рубят правильно. Как красиво рушится здание, когда его сносят. Как красиво разбивается стекло, когда его ударяют в нужной точке.

Калем видел, как заострённый конец арматуры — ржавый, грубый, с заусенцами и неровностями, — касается хитина на груди мутанта. Хитин — твёрдый, блестящий, как панцирь жука, как броня, как стена — держал. Доли секунды. Может быть, меньше — микросекунду, наносекунду, мгновение, которое было вечностью. Потом — треснул. Калем видел трещину — тонкую, как волос, как нить, как линия на карте — которая побежала от точки удара, как трещина на льду, как трещина на стекле, как трещина на фасаде здания.

Видел, как металл входит в плоть — тёмную, покрытую венами, пульсирующую, живую. Арматура — ржавая, грубая, два сантиметра в диаметре — вошла, как в масло, как в грязь, как в то, что не должно было сопротивляться, но сопротивлялось, и было побеждено.

Мутант закричал.

Это был не рык. Не вой. Не то, что Калем слышал раньше, из глубины склада. Это был... крик. Настоящий крик. Человеческий крик — или его эхо, его тень, его призрак. Крик боли. Крик ярости. Крик существа, которое никогда не знало боли — которое было хозяином этого места, вершиной пищевой цепи, единственным хищником в радиусе километров, — но теперь — узнало. Впервые. За всё своё существование. За все годы, проведённые в темноте, в гнили, в голоде. Впервые — боль. Впервые — поражение. Впервые — кто-то посмел.

Калем видел, как чёрная кровь — густая, как смола, как дёготь, тёмная, непрозрачная, живая — брызнула из раны. Она вырвалась толчками — в такт пульсации тех самых вен, тех самых чёрных трубок, которые опутывали тело мутанта. Она попала на стену — бетонную, покрытую мхом, и мох от неё почернел, как от ожога. Она попала на пол — грязный, покрытый пылью, и пыль смешалась с кровью, превратившись в грязную кашу. Она попала на Калема — на его металлическое лицо, на его руки, на его тело, на его синий огонь, который пульсировал в груди, и кровь — чёрная, густая — потекла по металлу, как тень по стене.

Кровь была горячей. Калем чувствовал её тепло через свои сенсоры. Она была... живой. Или была живой — секунду назад, когда текла по венам мутанта, когда питала его мышцы, когда давала ему силу. Теперь — нет. Теперь она была просто жидкостью. Просто грязью. Просто памятью о жизни.

Мутант отступил. Его руки — длинные, тонкие, с когтями, которые всё ещё были острыми, всё ещё были опасны — схватились за арматуру, торчащую из груди. Он пытался вытащить её. Пальцы — гибкие, слишком гибкие — обхватили металл, сжали, потянули. Но не мог. Арматура засела глубоко — Калем ударил с силой, которая была всей его силой, всем отчаянием, всем, что у него было. Зазубрины на ржавом металле зацепились за плоть, за хитин, за кость. Мутант выл, дёргал, тянул, но арматура не выходила.

Калем отпустил арматуру. Его рука — правая, всё ещё работающая, всё ещё целая — упала вдоль тела. Пальцы разжались. Металл остался в ране.

Мутант выл. Его глаза — голодные, безумные, но теперь с чем-то новым, с чем-то, чего не было раньше, — смотрели на Калема. В них была... ненависть. И что-то ещё. Что-то, что Калем не мог назвать, но что узнавал. Страх? Боль? Осознание? Может быть, в глубине этих жёлтых глаз, за голодом и яростью, пряталось что-то ещё — осколок, фрагмент, обломок того, кто это существо было раньше. Человеческий осколок в нечеловеческом теле. Человеческая боль в нечеловеческом взгляде.

Калем не знал. Не хотел знать. Не мог позволить себе знать. Он знал, что должен двигаться. Должен уходить. Пока может. Пока ноги слушаются. Пока батареи не разрядились. Пока мутант занят — занят болью, занят арматурой в груди, занят криком, который заполнял склад, как вода заполняет трюм.

Но за спиной мутанта появились ещё два таких же.

Калем видел их. Видел, как они выходят из тени — медленно, уверенно, как хищники, которые знают, что добыча не уйдёт. Как тьма сгущается и обретает форму. Как тени отделяются от стен и становятся телами. Сначала — силуэты. Тёмные, неясные, без деталей. Потом — контуры. Руки, ноги, головы. Потом — детали. Хитин. Когти. Зубы. Глаза.

Два. Ещё два мутанта. Таких же — искривлённых, перекрученных, покрытых хитином и корой, с глазами, в которых не было ничего, кроме голода. Может быть, чуть меньше первого. Может быть, чуть медленнее. Но — два. Против одного. Против него.

Калем видел их тела — искривлённые, перекрученные, покрытые хитином, но не таким, как у первого. У одного хитин был светлее — серый, как бетон, с зелёными пятнами лишайника. У другого — темнее, почти чёрный, с шипами, которые были длиннее и тоньше, как иглы. Разные. Не одинаковые. Каждый — своя мутация. Своя ошибка. Своя уникальная, неповторимая трагедия.

Видел их клыки. Их когти. Их голод — тот же, что и у первого, тот же всеобъемлющий, все пожирающий голод, который был не желудком, а сутью. Которые были не существами, а голодом, принявшим форму.

Калем понял, что силы неравны.

Один — он мог. Один — он победил. Один — он пронзил арматурой и заставил кричать от боли. Но три — три было слишком много. Не с его телом — повреждённым, медленным, разряженным. Не с его арматурой — которая торчала из груди первого мутанта и которую он не мог вытащить. Не с его рукой — левой, которая не двигалась, которая висела вдоль тела, как мёртвый груз, из которой капала гидравлика, как кровь из перебитой вены.

Один против одного — шансы. Один против трёх — самоубийство.

Его процессор просчитал вероятности. Бросок был — двенадцать процентов. Бегство — тридцать один процент. Всё остальное — смерть. Но есть шанс, если он побежит сейчас. Если он не будет ждать, не думать, не чувствовать.

Он должен был бежать.

И он бросился к лестнице, ведущей на второй этаж, где, по его расчётам, должны были быть ещё контейнеры, в которых можно запереться и перевести дух.

Лестница. Он видел её — металлическую, ржавую, узкую, приваренную к стене, с перилами, которые давно отломились и висели на одной стойке. Она вела наверх, во тьму, в неизвестность — на второй этаж, куда Калем ещё не заглядывал, где могло быть что угодно: ещё мутанты, обвалы, дыры в полу, тупики, ловушки. Но это был единственный путь. Единственный шанс. Тридцать один процент.

Калем побежал.

Его тело протестовало.

Сервоприводы скрипели — громко, надрывно, как будто кричали, как будто умоляли остановиться, дать им отдых, дать им ремонт. Гидравлика текла — он чувствовал, как масло стекает по его левой руке, капает с локтя, оставляет след на полу, как след раненого зверя.

Но он бежал.

Мутанты — бросились за ним. Калем слышал их — тяжёлые шаги, как удары молота, рычание, как грохот двигателя, вой, как сирена. Они были быстрыми. Слишком быстрыми. Но Калем был... отчаянным. Отчаяние давало ему скорость, которой не было в его изношенном теле. Отчаяние — или то, что заменяло его в процессоре, та синтетическая версия паники, которая заставляла его системы работать на сто двадцать процентов от номинала, которая выжимала из сервоприводов всё, что осталось, которая превращала его — медленного, тяжёлого, изношенного — в нечто быстрое. На время. На короткое время.