Николай Метельский – Кров легіону (страница 12)
— Идёт помаленьку.
— Не идёт она, Игнат. — Пётр Игнатьевич повысил голос ровно настолько, чтобы было слышно, что он старается. — Варница стоит с позапрошлой зимы. Цирен прогорел. Сруб покосился. Дед Спиридон один там ковыряется, для дому варит, и всё. Тридцать лет назад с этого ключа твой прадед три деревни держал, а мы с тобой южную покупаем на торгу. Знаешь, почём нынче южная?
— Знаю.
— Ни хрена ты не знаешь, ты счета не смотришь.
— Батюшка!
— Не смотришь, — сказал Пётр Игнатьевич, и ему стало чуть легче. — Аглая смотрит. Аглая, скажи ему.
— Втрое против позапрошлого года, — сказала Аглая, не поднимая головы. — И это ещё до блокады. Сейчас четверо.
— Слышал? Четверо. Мы соль покупаем, сидя на соляном ключе. Вот что я такое, Игнат. Вот кто мы есть.
Игнат помолчал, и Пётр Игнатьевич понадеялся, что на этом кончится.
— Тем более, — сказал сын. — Тем более, батюшка. Раз ключ наш, так и варить надо самим. Взять денег в рост, поставить варницу, нанять людей. Наше будет, целиком. А ты идёшь и отдаёшь долю чужому человеку за то, что он тебе печку сложит.
— Он не печку складывает.
— А что он складывает?
— Он знает как сделать, — сказал Пётр Игнатьевич. — Я на Совете эту соль в руках держал, Игнат. Белую. Чище южной, а он её тут же и сварил, и сказал, что дров на неё уходит вчетверо меньше дедовского. Вчетверо! Ты понимаешь, что это значит?
— Понимаю, что тебе так сказали.
— Я в руках держал!
— Тебе показали белую соль, батюшка, — сказал Игнат спокойно. — Кто её варил, где, из чего? Ты этого не видел. Тебе показали чудо и повели за руку, а ты пошёл, потому что тебе стыдно, что варница стоит.
Вот тут он попал.
Пётр Игнатьевич почувствовал, как у него краснеет шея, и понял, что сейчас скажет что-нибудь не то.
— Ты дядю моего вспомни, — продолжал Игнат, не давая ему вставить. — Он тоже в товарищество вошёл. Тоже всё было расписано и с печатью. Через два года без вотчины остался, а жену его наши же холопы у ворот жалели. Батюшка, я не против дела. Я против того, чтобы наше дело было не наше.
— Наговорился? — спросил Пётр Игнатьевич.
— Нет. Есть ещё.
— Ну.
— Мужики. — Игнат подался вперёд. — Ты им что вчера сказал?
— Я сказал, что будет разговор.
— Ты сказал: будет вам послабление. При всех сказал, у крыльца.
— Ну сказал.
— Батюшка. — Голос у сына стал почти ласковый, и Пётр Игнатьевич от этой ласковости заскрипел зубами. — Тебе не понравится, что я скажу, но кто-то должен. Ты холопам пообещал волю, не зная какую. Они теперь эту волю ждут. И когда придёт этот твой Веверин и начнёт им объявлять, то объявлять будет он. Не ты. И дальше, батюшка, у нас во дворе будет два хозяина.
Митька поднял голову.
— А ты работать когда начнёшь? — сказал он.
Игнат обернулся к нему.
— Что?
— Ничего. — Митька ковырнул кашу. — Вчера все на ключе были. Батюшка был, я был, мамка обед носила, Аглая с дедом считала брёвна. Тебя не было.
— Я в Дубровки ездил.
— Ты в Дубровки третий раз за неделю ездишь.
— У меня там дело!
— Ага, — сказал Митька. — Дело.
— Ты, сопляк, ещё меня будешь…
— Всё, — сказала Настасья.
Она сказала это не громко, но сыновья замолчали оба, и Пётр Игнатьевич в очередной раз позавидовал жене.
— Ешьте, — сказала она. — Оба. Пётр, ты хлеб раскрошил и не съел ничего, а тебе сегодня целый день на ногах.
Пётр Игнатьевич посмотрел на свои руки.
Руки были странные. Ладони саднило, на правой вздулся волдырь у большого пальца — вчера он взялся тесать и не подумал взять рукавицы. Сорок шесть лет прожил и ни разу не тесал. Оказалось, это тяжелее, чем выглядит, и что через час у тебя дрожат плечи, а мужики вокруг работают ровно, как дышат, и смотрят на тебя не насмешливо, а с интересом — вроде как барин, а вроде и человек.
Ему было стыдно за этот волдырь и одновременно очень хотелось его кому-нибудь показать.
— Батюшка, — сказал Игнат. — Ты хоть меня услышал?
— Услышал.
— И что?
— И то, что варница будет.
Игнат откинулся назад.
— Знаешь, что мне вчера в Дубровках сказали? — проговорил он. — Что Одоевский с ума сошёл. Что он с топором на своём же дворе стоял, при мужиках, и его видели.
— Видели, — сказал Пётр Игнатьевич.
— И тебе не стыдно?
— Стыдно.
— Ну так…
— Стыдно, что я до сорока шести лет топора в руках не держал, — сказал Пётр Игнатьевич.
И вот тут он попал. Он это увидел по лицу сына и вдруг ощутил дурацкую детскую радость, будто выиграл в бабки.
Игнат открыл рот.
За окном ударил колокол, что висел на воротах, в который били, когда кто-то ехал. Ударили дважды, потом ещё, потом во дворе закричали в несколько голосов, и по крыльцу застучали ноги.
Дверь распахнулась, и в горницу влетел дворовый мальчишка, красный, без шапки.
— Едут! Пётр Игнатьич! Едут! Восемь телег! И конные с ними, в чёрном все!
Настасья Фёдоровна перекрестилась.
Пётр Игнатьевич встал так резко, что лавка проехала по полу.
— Восемь? — переспросил он. — Он говорил — четыре.
— Восемь, батюшка! Я считал! И там железо везут, целые листы, и печь везут, разобранную!
— Как это — печь везут?
— А так! По кирпичику сложена в телеге, соломой переложена! Дядька один усатый рядом идёт и орёт на всех, чтоб не тряслось!