Николай Крыщук – О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе (страница 17)
Здесь – точное и печальное понимание высокой трагедии Пушкина. Запомним это.
Думаю, что именно во время работы над «Литератором Писаревым» Саня «поймал» то, что стало, осмелюсь предположить, его творческим методом, когда он писал крупные вещи – о персонажах точно выбранных.
Мариэтта Чудакова сказала об Эйдельмане, что он «сломал для себя грань между объективным и субъективным». Она имела в виду вживание в исторический материал и существование в нем как в современном.
Саня не просто писал о Писареве и Николае Полевом. Он примерял на себя их судьбу – и наоборот. Это бывало и с более мелкими сюжетами, но в «Литераторе Писареве» и в «Изломанном аршине» – первой и последней из его больших монографических книг – это стало не просто творческим приемом, но, подозреваю, окрасило и его собственную судьбу.
«Писарев стоял уже у двери, взявшись за граненую латунную ручку, похожую на гирю от стенных часов. Через плечо он посмотрел на Благосветлова и мечтательно улыбнулся.
– Да уж придется проучить, – сказал он. – Давненько я не сочинял ничего по-настоящему оскорбительного».
Однажды я упрекнул Саню, что он излишне жестко обошелся с одним нашим общим полуприятелем.
«Да, обидеть человека я умею», – со спокойным удовлетворением сказал Саня.
Такое вживание в личность и судьбу персонажа, такое проживание его трагедии даром не проходит.
Я не буду, как предупреждал, заниматься собственно анализом Саниных текстов. Это грандиозная и более чем не простая задача. Меня в данном случае интересует только то, что осложняло – хотя и неявно – наши отношения.
Не буду скрывать: я не люблю «Изломанный аршин». Слишком много горечи накопилось у Сани в его взаимоотношениях со страшным миром. Судорожное желание показать всю мерзость этого мира и его представителей – в том числе и тех, кого некогда уважал и которым сочувствовал, порой уводила его далеко.
Саня как-то сказал – не мне, но при мне: «В те времена купец был все равно как сейчас еврей». Это про Николая Полевого, судьбу которого Саня явно примерял на себя.
Это неверно. В николаевское царствование – после дворянского бунта и вообще всей невеселой истории отношений активных дворян и самодержцев (что ни говори, дворянами было убито три законных императора) – для Николая и идеологов его царствования «люди из народа» казались надежнее. «Самодержавие, православие и народность».
Полевой получил право на издание журнала в роковом 1825 году и безусловное покровительство власти на некоторое время при Николае именно как купец – человек из народа.
Именно поэтому ему споспешествовал министр народного просвещения адмирал Шишков – как «чисто русскому дарованию».
Если сравнить уважительный тон, которым обращался к Полевому Бенкендорф, с тем, как сухо разговаривал он с Пушкиным, то сразу становится ясно – кто ему, шефу жандармов, симпатичнее.
Все, кто так или иначе враждовал с Полевым, становились и врагами Сани.
Пушкину, у которого с определенного момента, были глубоко принципиальные расхождения с Полевым (Полевой презирал аристократию и был поклонником Ивана Грозного, «грозы аристократов»), досталось от Сани по первое число.
На одном из вечеров в Музее Ахматовой, когда речь зашла о сочинении Полевого о Петре I, я попросил Саню вспомнить уровень сочинения его подзащитного и то, что говорили Пушкин и Полевой, например, о смерти царевича Алексея.
Саня сказал, правда, без особого энтузиазма: «Так Пушкин читал следственное дело… И вообще – Пушкин был гений, а Полевой средней руки литератор».
Разумеется, Саня все прекрасно знал и понимал – и тем не менее писал о Вяземском, который был одним из инициаторов создания «Московского телеграфа», а потом решительно с Полевым разошелся:
«Когда турнули с госслужбы и финансы иссякли, взглянул на вещи под другим углом:
– Теперь, когда мужики оброка не платят, надобно попытаться, не дадут ли дураки, то есть читатели, оброка.
И уговорил Полевого вложиться в издание журнала: бензин ваш, Николай Алексеевич, идеи наши, прибыль пополам.
Через два года, я говорил, на него прикрикнули, он отскочил или, верней, отполз. И очень скоро – уже в 1829 году – всё понял. Осознал. Сам, своим справедливо хваленым умом…
Я постучался в заветную дверь».
Вяземского отнюдь не «турнули со службы». Вяземский служил в Польше при Н. Н. Новосильцеве, представлявшем там русского императора. Они готовили очередные либеральные проекты. Но Вяземский показался Александру чересчур радикальным. И ему было предложено выбрать любое место для продолжения службы – кроме Польши. Оскорбившийся Вяземский не только вышел в отставку, но и сложил с себя придворное звание камер-юнкера. Случай уникальный.
И журнал его интересовал отнюдь не просто с финансовой точки зрения.
Финансы его отнюдь не иссякли. Несмотря на крупные карточные проигрыши в юности, он был весьма состоятелен и владел крупным подмосковным имением.
И на него в 1827 году не просто «прикрикнули». Николай поверил клевете, распространяемой Булгариным, что-де Вяземский ведет «развратную жизнь» и «развращает молодежь». И князю Петру Андреевичу жестко предложено было вернуться в службу. На него не «прикрикнули». Ему пригрозили уголовным преследованием…
И служить его определили не в Министерство просвещения, куда он хотел и где мог быть полезен (где еще не было Уварова), а в совершенно чуждое ему Министерство финансов.
Короче говоря, оснований для сарказма не слишком много…
Вообще – противостояние Полевого и «пушкинского круга», «литературных аристократов» – ситуация трагическая, в основе которой весьма глубокие политические расхождения.
Саня знал мое отношение к его построениям. И я знал, что он это хорошо знает. Но мы не объяснялись по этому поводу.
И эта невозможность объясниться – слишком разными были позиции – нам обоим мешала.
Однако на человеческих наших отношениях это не отражалось, и когда Саня уезжал и мы с женой пришли с ним проститься, простились так, как и могли только проститься люди, за плечами которых десятилетия дружбы…
Правда, не было чувства расставания навсегда – верили в американскую медицину.
При всем при том «Изломанный аршин» вряд ли стоит рассматривать с точки зрения исторической достоверности. Трактат, как назвал его Саня, не о том написан. И поведение персонажей моделируется в соответствии с главной задачей. А смысл задачи в том, чтобы рассмотреть поведение «врагов Полевого» как персонажей, принимавших «страшный мир» и способствующих его существованию. Эта модель в гораздо большей степени относилась к мировидению самого Сани, чем Полевого. «Изломанный аршин», смею предположить, в большей степени один из вариантов автобиографического очерка самого Сани, чем роман о конкретном купце-литераторе XIX века.
Соответственно, Саня считал возможным поступать с этими персонажами, как того требовала решаемая им задача.
И тут возникает некий парадокс. В знаменитом споре Катенина и Пушкина о Моцарте и Сальери Тынянов, как известно, занял сторону Катенина. В принципиальном эссе «Как мы пишем» он писал, что «нельзя так, за здорово живешь, обвинять исторического человека в убийстве». И в этом случае я на стороне Катенина и Тынянова, а Саня – на стороне Пушкина.
Пушкин считал, что он обвинял вовсе не «исторического человека», а литературного персонажа. И Саня так же считает. Он был слишком хорошо образован и осведомлен в тонкостях и деталях материала, чтобы можно было заподозрить его в ошибках или неумышленных искажениях.
Он писал о другом. Но я оказался на стороне Тынянова… Еще раз скажу, это может выглядеть нелепо – строить человеческие отношения с близким другом в зависимости от исторической достоверности текста. Но для нас с Саней проблема взаимоотношения с материалом оказалась важным аспектом взаимоотношений с миром вообще. Никуда не денешься.
Для меня литературным – и не только литературным – завещанием остается не «Изломанный аршин», а «Меркуцио» – где сострадание превалирует над обличением, а современность неожиданно, но органично вплетается в ткань свободного повествования.
«В морге у гроба Рида Грачёва нас было трое: Андрей Арьев, Яков Гордин и я. Чтобы перенести гроб в автобус-катафалк, нужны четверо. Попросили водителя автобуса помочь. И в тот момент, когда мы подняли гроб, в голове у меня закрутилось – и крутилось всю дорогу до кладбища:
Пусть Гамлета поднимут на помост…
Как – я все не мог припомнить – как кого, потом вычислил:
Как воина, четыре капитана…
Гроб лежал на полу автобуса, а мы сидели на боковых скамейках».
Я совершенно забыл этот эпизод. И то, что Саня его помнил и поместил в столь важную для него вещь, меня очень тронуло.
Дело не в шекспировских реминисценциях, а в том – кого хоронят. Хоронили мы Рида Грачёва, который более чем естественно вставал в ряд с Писаревым и Николаем Полевым – по трагичности судьбы.
И заканчивается эта – 22-я – главка важнейшей фразой: «О, наука филология! приемную твою мать Каллиопу воспеваю».
Каллиопа – прежде всего муза эпической поэзии. Соответственно, свободы воображения.
Нам с Андреем Арьевым не довелось поднимать Саню на помост как воина…
Шли мы как-то с Саней с завтрака из столовой в главный корпус Дома творчества в Комарове. Погода была дрянь – сырость, мелкий дождик. Ноябрь. Направо от входа помещается большое окно, за окном стоял стол, на котором лежала всегда книга предложений и жалоб.