Николай Крыщук – О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе (страница 19)
Я не решилась позвонить Гинзбург. Через какое-то время снова зашла к нему. «Вы дали совет, не дадите ли и другой: что мне делать с моим текстом?» – «Ясно что: принесите мне». Через два месяца у меня во Всеволожске в три часа ночи раздался звонок, он прочел и звонит сказать, что это хорошо. Что Гинзбург понравилось бы. И что-то про мадам де Севинье, про женскую прозу, которая совершенно не считается с законами мужской. А я думала: ни одному редактору не понравится. Я не знала, сколь выдающийся человек и критик мое писание оценил. Для меня было важно, что он со мной незнаком. Значит, текст существует.
Самуил Лурье ко всем прочим его высоким достоинствам был способен воспринимать человека, пришедшего с улицы.
Теперь я расскажу, как это отразилось на моей судьбе. Он сказал, что попытается опубликовать. Это у него получилось через одиннадцать лет, когда «Нева» выпустила тематический номер «Петербург артистический», моим героем был художник. Публикация прошла незамеченной. Но какие-то люди, живущие в области, журнал выписывали, текст прочли и, будучи знакомы с директором «Борея» Таней Пономаренко, спросили у нее, кто такая Люба Гуревич. После чего Таня предложила мне что-нибудь в «Борее» напечатать. Я дала статьи об арефьевцах, они вышли крошечной книжечкой в их серии «Памятники критической мысли». С ней пришел ко мне Исаак Кушнир и сказал: «Как можно печатать такие статьи в таком виде?» И предложил мне делать альбом «Арефьевский круг». Поскольку этот альбом получил Гран-при на международной ярмарке как лучшая книга года, моя подруга и редактор издательства «Искусство» Надя Николаюк смогла убедить свое начальство заключить со мной договор на издание словаря художников ленинградского андеграунда, над которым я работала. Наверняка ничего этого не случилось бы и все, что я делала, осталось бы втуне, если бы я случайно не наткнулась на дверь, за которой сидел Самуил Лурье. Незадолго до его смерти я все это изложила в письме к нему. Он отвечал:
И второе, для меня не менее важное: когда я писала, я всегда представляла его своим читателем и знала, что у меня обязательно будет идеальный читатель, которому я доверяю абсолютно, с которым могу быть открытой до конца.
Я без стеснения посылала ему свой автобиографический текст, который до сих пор не решаюсь опубликовать из-за его откровенности. Я не могла понять, как, оставаясь правдивой, писать так, чтобы читателю не казалось, что он залез в чужой чемодан, что знает обо мне ему неположенное. Вот вся якобы автобиографическая порнуха Лимонова никого не смущает, поскольку это литература. Как осуществляется переход от неприличия бытовой оголенности во вседозволенность искусства? Я спросила об этом у Самуила Ароновича. Он мне написал:
В ответ в сентябре 2008 года я ему написала, что ирония – не мое. И что мне тут не превзойти Вертинского или частушку. И привела: «В клубе дяденьку судили, / Дали дяде восемь лет. / После девушки спросили: / Будут танцы или нет?» Частушка ему так понравилась, что он захотел вставить ее в текст своей следующей колонки в газете «Дело». Причем счел нужным попросить на это у меня разрешение, словно я ее сочинила. Его деликатность постоянно зашкаливала: о моей статье для той же газеты писал: «Я выделил разными цветами сомнительные места. Их очень немного. Я поправил бы все сам, но не смею».
Прослышав, что он участвовал в телепередаче «Мат в литературе», послала свои записки с дрожжевого завода, содержавшие разговоры, им пересыпанные, которые тоже редко кому показывала. Он среагировал так:
Но как раз в это время издали закон о запрете ненормативной лексики в СМИ.
Пошлость тут упомянута в связи с его лекцией на эту тему в «Эрарте». После нее я написала ему письмо с упреком. Единственное, чем Самуил Лурье меня сердил, так это своим отношением к Блоку. Причем в этом отношении сказывалась одна его особенность, меня удивлявшая: он не отделял литературы от жизни. Он писал о ней так, словно это жизнь. Он рассуждал о том, почему Макар Девушкин не женился на Вареньке. На лекции о пошлости он привел в пример стихотворение Блока «Своими горькими слезами…». Пошлость или нет поездка на лихаче, мне кажется безразличным, если она преобразована в поэзию. Я предположила: использована как метафора. Отношение к великому поэту в мыслящем человеке я принимаю какое угодно, но выражение этого отношения на лекции в молодежной аудитории меня рассердило, я ему об этом написала. И выразила сожаление, что он не вкусил этого волшебного напитка – блоковской поэзии. Он отвечал:
Видимо, он тогда уже был болен. Не зная этого, свое недомогание приписывал годам.
Старость оказалось короткой, долгим – процесс умирания. Мне приходили письма из Калифорнии от умирающего человека. К счастью, он не терял ни мужества, ни своего великого дара мыслить, ни трудоспособности. До самого конца писал. И интересовался чужим писанием.
И я еще раз послала ему автобиографический текст, спросив, стал ли он прозой. В ответ:
И в следующем письме:
Я не успела дописать этот текст при его жизни. Но и сейчас, когда я принимаюсь его править, у меня ощущение, что вместе со мной его читает он.