Николай Бурбыга – Правый оверштаг (страница 16)
Я стою у окна. Попугай на плече. Жду, что он скажет: «Я узнал тебя». — «И кто же я?» — «Ты тот засранец, который отказался от меня». Прав ли я, что не сказал ей о том, что попугай мой? Этот вопрос я задавал себе не раз. И не знал, как на него ответить. Успокаивал себя тем, что между нами должна быть какая-то загадка. Убеждал себя: попугай и есть наша тайна. Спустя несколько лет мы встретимся с Еленой вновь. И я спрошу про Кешу, как он? «Нет его, — скажет она. – Улетел». — «Как же так?!» — невольно воскликну я. — «Когда-то ты тоже не смог его уберечь», — усмехнется она. – «Искала?» — «Нет. А зачем? У каждого должен быть выбор. Даже у птицы. Так мир устроен».
«Так мир устроен». Значит, все эти годы никакой тайны не было. Я придумал ее в своем воображении. Как не было никакого Кеши. А был попугай Зефирка, которого я предал. А предатель, как поется в песне, «во все времена всегда презираем».
Елена зовет к столу, и я удивляюсь изобилию дефицитных импортных продуктов — сыр, растворимый кофе, колбаса, апельсины, мандарины, бананы, пиво в банках.
От отпуска осталось всего ничего. Уехать, не попрощавшись с дедом, я не мог. Это было бы слишком жестоко и несправедливо. Он был не только родственником, но и человеком, который всегда был рядом, с кем можно было поговорить о важном и простом, кто делился своей мудростью и опытом. Отец, узнав о том, что я решил съездить к Санчо, предлагает свои «Жигули» (права я получил в училище). Я с радостью принимаю его предложение. Беру ключи, выхожу во двор и подхожу к машине. Открываю дверь и слышу, как кто-то меня зовет. Оборачиваюсь — это Марик, с чьей легкой руки я когда-то стал радиохулиганом. Он поздравляет меня с окончанием училища.
— Как Ася Абрамовна? — спрашиваю я.
— Бабушки нет, — отвечает он. — Мы скоро уезжаем. Видимо, больше не увидимся.
— Марик, почему так печально?
— Собираемся в Израиль, — говорит он. — Получили квоту. Ты же знаешь, дед не стал раввином, потому что считал недостойным судить людей. Но идею строительства нового мира он всегда поддерживал. Он и предложил нам уехать.
Я ничего не знал о причинах эмиграции евреев, потому что национальность никогда не была для меня важной. Мне всегда казалось, что человека определяют его поступки, стремления и человеческие качества, а не происхождение. Я смотрел на людей, как на картину: обращал внимание на общий замысел, а не на штрихи. Никогда не задумывался, к какой группе они принадлежат, пока это не стало темой разговоров повсюду.
В последние время все чаще стали говорить об эмиграции евреев, о том, что они покидают страну в поисках другой жизни. Это обсуждали в газетах, по радио, в очередях и на кухнях. Мир вдруг стал делить людей на «своих» и «чужих» так остро, как никогда раньше. После неудавшейся попытки угона самолета в Швецию, когда группе евреев разрешили эмиграцию по квотам, разговоры об их отъезде стали еще более напряженными.
Я помню, как изменился тон этих разговоров. Где раньше был интерес или равнодушие, теперь появилось раздражение. Люди начали говорить о евреях не как о людях, а как о массе, общей категории. Это раздражение расползалось, как ржавчина по старой железной двери. Негатив нарастал — не сразу, не резко, но с каждым днем все явственнее. И я не понимал почему. Разве стало легче, если кто-то уезжает? Разве это меняло чью-то жизнь?
Мне было больно видеть, как тает человеческое тепло. Этот шум вокруг казался мне пустым, ненужным и глупым. Люди всегда уходят и возвращаются, ищут свое место, но в этом случае их стали считать врагами. Это угнетало меня, но я продолжал смотреть на людей так, как всегда: как на людей, а не на ярлыки, которые на них навешивали другие.
Я заранее сочувствую Марику и его семье. Желаю им удачи, благополучия и скорейшей адаптации на новом месте. Надеюсь, что когда-нибудь мы все же встретимся. Мы жмем друг другу руки и прощаемся.
Пасечников я застаю за их любимым занятием — ухаживанием за «своими девчонками». Санчо знакомит меня с новым компаньоном, дедом Григорием, который сменил старого друга Свирида, ушедшего в иной мир. Григорий — ровесник деда, фронтовик и подполковник в отставке. Узнав, что я тоже офицер и только что окончил военное училище, он оживляется, рассказывая о военных годах. Я с интересом слушаю его рассказ о малоизвестном эпизоде бомбежки Берлина советскими самолетами в начале войны. «Был август сорок первого, — рассказывает Григорий. — Служил я в военно-морской авиации Балтийского флота на острове Эзель. Сталин лично распорядился произвести бомбовый удар по Берлину и его военно-промышленным объектам. В штабе просчитали: дальность полета только в одну сторону — около 900 километров и почти 1800 в обе. Из них над морем — 1400 км. Шансов вернуться было немного. Но война, приказ есть приказ. Возглавил особую ударную группу командир полка полковник Преображенский. Отобрали 15 экипажей, проинструктировали. Приказ был — лететь на большой высоте и возвращаться по прямому курсу. Взлетели. У меня на борту две бомбы по 250 кг. Через три часа полета мы подошли к северной границе Германии. Немцы приняли нас за своих, огонь не открывали. Подлетели к Берлину — город был хорошо освещен. Отбомбились, задачу выполнили и вернулись на базу без потерь. Немцы решили, что бомбила английская авиация. Командир и еще три летчика получили Героя Советского Союза. Остальные — ордена и по две тысячи рублей. Я получил орден Красного Знамени».
Лунная ночь раскрывает свое очарование. На небе гордо висит полная луна, купая все вокруг. Пора ложиться спать. Мы с дедом укладываемся, как обычно, на свежем воздухе, среди пчелиных ульев. Накануне прошел освежающий дождь с грозой, и теперь воздух свеж и наполнен запахами озона и скошенной травы. Сквозь шелест листьев доносится уханье совы и пение соловья.
— Для самки старается, — ворчит дед. — Всю ночь будет тренькать, заливаться и спать не даст.
— Дед, — говорю я. — Расскажи об Экклезиасте. Почему он написал книгу, в которой вся человеческая жизнь, все, что происходит, происходило и будет происходить, — все суета? Ведь он был царем, богатым и успешным. Значит, жизнь его удалась?
— Считается, что Экклезиаст — это царь Соломон. Себя он называл «сыном Давида» и царем Иерусалима. Он написал прощальную речь, и она есть в Ветхом Завете. Это мысли человека, который достиг всего, о чём могут мечтать люди, но неожиданно осознал, что жизнь его — суета сует. «И оглянулся я на дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я… все суета… и нет от них пользы под солнцем!»
— Ты тоже так считаешь?
— Когда тебе будет столько лет, сколько мне, возможно, и ты согласишься с этим. На земле из века в век происходят одни и те же события, но нет среди них новизны. Везде все одинаково — те же человеческие пороки, те же чувства, те же отношения, все неизменно: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки».
— Если все уже было, работа не приносит удовлетворения, а познание мира и достижение мудрости лишь усугубляет печаль, веселье бессмысленно, то в чем смысл человеческого существования?
Мой вопрос озадачил деда и соловья. Старик молчит, глядя куда-то вдаль, будто ищет ответ в звездах, спрятанных за густыми ветвями деревьев. Соловей, словно чувствуя важность момента, внезапно оборвал свою песню, оставив после себя странную пустоту, полную ожидания. И только цикады не желали подчиняться этой странной тишине. Их резкий, оглушительный хор заполнял ночной воздух, отзываясь в ушах и усиливая напряжение.
Дед наконец, медленно вздохнув, продолжает. Его голос тих, но глубок, словно из самых недр его памяти, где правда и боль переплелись неразрывно.
— Знаешь, — говорит он, не глядя на меня, — ответы не всегда там, где их ждешь. Иногда они в том, что ты чувствуешь, когда их нет. Взгляни на этих цикад: поют о своем, не спрашивая, кто мы с тобой и зачем здесь сидим. А мы, люди… Мы всегда все хотим понять, назвать, рассудить. Но в жизни важно понять другое: зачем ты сам здесь, чего ищешь и что оставишь после себя. Вот и соловей, может, не поет, потому что понял твой вопрос. Ему, знаешь ли, тоже нужно подумать.
Дед улыбается краешком губ, но в этой улыбке есть что-то такое, от чего внутри становится одновременно легче и тяжелее. А цикады все трещат, как будто мир, который не знает ответа, продолжает жить своим простым, но вечным ритмом.
— А разве в военном училище вам не растолковали, в чем смысл жизни? — дед смотрит на меня с любопытством, прищурив глаза, словно старается заглянуть глубже, за слова.
— Нас учили Родину любить, защищать, а если понадобится, отдать за нее жизнь, — отвечаю я, чуть выпрямившись, как будто снова оказался перед строгим взглядом командира. В этих словах было что-то привычное, словно повторял заученную клятву, которую произносил много раз, но не задавался вопросом, что за ней стоит.
— Да, любить Бога сегодня не учат. Не учат бояться его, как боялись когда-то люди, и жить, соблюдая заповеди, словно тонкую нить, связывающую их с чем-то выше. Никто не говорит, что другие пути ведут в пропасть — туда, где заканчивается человек и начинается пустота. Где нет больше духа, только животный страх и жадность. А зачем это нужно, когда есть другой бог, вырезанный на холодном камне, — моральный кодекс строителя коммунизма? Он звучит громко, но глухо, как звон стали. Он велит быть добродетельным, но лишает души. Как если бы вам дали новое сердце, сделанное из железа, и сказали: «Дыши этим».