Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 87)
Пожелай своей Тане дочь и скажи ей, что моего Сережу носила моя Таня в очень тяжелую и голодную годину, а он вышел все же крепким. Из такого воспаления и плеврита — выбрался без туберкулеза, а теперь так окреп, что стал донор.
Мой дорогой Гогус, вчерашнее твое письмо несколько утешило меня касательно тебя, а следовательно, и твоей семьи. Мы были очень напуганы твоей открыткой об ухудшении твоего здоровья. Всякий раз пиши мне о нем.
Перепишу тебе из письма Татьяны Борисовны. «Провела у него вечер. Мне это было очень приятно, пожила в атмосфере прошлого. Он так любит Ивана Михайловича и Вас, что общение с ним мне страшно дорого. Живется ему очень трудно, хотя зарабатывает он и его жена огромным трудом довольно много. Но жизнь дорога, в Казани уже давно все налажено, и семья большая. Сначала мне показалось, что он выглядит плохо, но это было при вечернем освещении, а вчера он зашел днем, и я увидела его по-настоящему. Жена его мне очень нравится, что-то очень приятное есть во всем ее облике, в манере себя держать, во внимательных, умных глазах. Мальчуганы славные, но нервные. Конечно, при том, что мать занята целый день, а бабушка в очередях[806], что можно сделать для правильной жизни?
У них уютно, хотя тесно, но большой шкаф с книгами, два письменных стола, все это как-то хорошо расставлено и чувствуется облик и интересы хозяина. Они оба очень нежные родители».
От Татьяны Борисовны имею уже два письма из Елабуги[807]. Она поглощена внуком и особенно внучкой, но письма грустные. Что мне писать о себе! Гогус! Очень тяжело! От Сережи ничего нет. Кому из знакомых ни писал — ответа нет. На телеграммы — нет ответа. Послал телеграфный запрос в Институт. Тревога достигает крайнего напряжения. О Танюше и Анне Николаевне уже и не говорю. Такая тяжесть на душе. И только сознание, что горе разлилось по миру океаном, — как-то сдерживает каким-то обручем железным душу, готовую распасться. Помогает работа, всё читаю лекции. В особенности ценю возможность выезжать в военные части — тыл действующей армии. Принимают так радушно, что чувствуешь: делаешь нужное дело. Работаю над двумя книжками. «Героическая Москва и ее прошлое» (тема моих лекций) и Герцен-патриот (статья и монтаж из текстов). Работать трудно. Сейчас даже мы выехали в другой дом из‐за временного прекращения топки. Но работа также помогает держать себя в руках.
15го День рождения Сережи, а 18го годовщина свадьбы. Бывало, я говорил «радость жизни былой ни одна для меня не погибла, я только жизнь изменил, но не окончил я жить». А теперь только и могу сказать (но это очень, очень много): «И мы вместе придем, нас нельзя разлучить»[808]. Помню, как эти стихи читал мне наш Иван Михайлович вечером в Павловске в 1921 году. Петергоф, Павловск, Гатчина, Пушкин — сердце замирает при мысли о их судьбе. Опять много живу Герценом, какой он мне друг, далекий друг! Но как он живет с нами в своих трудах. Недавно натолкнулся на его слова, сказанные о своем круге, об «иностранцах своего времени» — они «остаются доживать свой век, как образчик прекрасного сна, которым дремало человечество», «большой беды в этом нет, нас немного и мы скоро вымрем». Так писал Герцен 90 лет тому назад. А вот еще из письма его жены. «Я смотрю на детей и плачу; мне становится страшно, я не смею больше желать, чтобы они были живы: может быть, и их ждет такая же страшная, ужасная доля»[809]. И все же часто я слышу голос Татьяны Николаевны: «Жизнь мудрее нас», «Все пройдет, одна правда останется». Привет вам от нас обоих.
Дорогой мой Гога,
Только что получил твое письмо, мне оно дало очень много для понимания твоей жизни. С тех пор как я писал тебе — я получил как раз в день своих именин телеграмму от Сережи, письмо от него и 3 письма от Татьяны Борисовны. О Танюше ничего неизвестно, как и о всех тех, кто не успел вовремя выехать. Татьяна Борисовна пишет, что Сережа трогает ее своими заботами о семье Ивана Михайловича. Мне он тоже пишет письма, которые утешают меня касательно его душевного состояния. Все тяжкие невзгоды он переносит бодро и хорошо умеет утешать меня. Даже Софья Алек<сандровна> к нему изменила отношение к лучшему, и очень значительно.
К моему огорчению, Татьяна Борисовна покинула Ленинград. Может быть, это и лучше, но она сильно тоскует. Об Елене Михайловне[810] я тоже ничего не знаю. Очень исстрадался за ленинградцев. Много работаю, и это спасает душевно. Читаю лекции в войсковых частях. Раз даже ездил читать на фронт. Занимался много Герценом и его эпохой. Вернулся «для души» к книге, над которой работал с Татьяной Николаевной, «Любовь Герцена». Эти дни так живо вспоминал свою поездку с тобой зимой в Киев. Привет от нас вам обоим.
Мой дорогой Гогус, давно не писал тебе. Тяжело. Когда думаешь о тебе, пишешь тебе — вся жизнь поднимается во мне. Так ты очень переплелся с ней. А мне тяжело. Гробовое молчание из Ленинграда. Узнал только, что Сережин институт эвакуирован, но только в марте[811]. Мне уже и писать некуда. О Танюше и говорить нечего. Тебе Татьяна Борисовна писала, что скончалась и Мария Сергеевна[812]. Пиши мне, милый, как твоя семья справляется с трудностями жизни, как ты борешься со своей болезнью. Я закончил свою Москву и сдал уже, но это не «душа Петербурга», это написано иначе. Сердечный привет вам обоим от нас обоих. Павлика целуй.
Дорогой мой Гогус, только что послал тебе открытку, как получил твою. Вместе с ней пришло и письмо от Татьяны Борисовны с адресами Алисы: Свердловск, ул. Вайнера, 11, Картинная галерея, — и Нины Анатольевны[813]: Молотовская обл., ст. Ляды Пермской ж. д. Гос. Эрмитаж.
У Алисы умер отец[814]. Я ей написал.
Из Ленинграда — гробовое молчание. Ты веришь в мою счастливую звезду. И я, друг, верил в «исключительность своей судьбы» — до 1919 года. С тех пор эта вера пошатнулась. Что-то от нее все же осталось. Последние письма Сережи очень трогали меня непривычными для него нотами откровенности и нежности. Меня тянет к этим письмам. Но я боюсь еще касаться их.
Ты, видимо, не имеешь вестей от Елены Михайловны и много думаешь о ней[815]. А жизнь течет, и новые жизни назревают. Как у тебя? Очень тревожно думать о твоей Тане. Спасибо за твои хлопоты.
Не мог бы ты узнать адрес Глеба Анатольевича Бонч-Осмоловского[816]. Привет Павлику от нас.
Дорогой мой Гогус,
Светик умер. Накануне было письмо от Татьяны Борисовны. Она писала: «Светик изумительно относился к Марии Сергеевне и Кате. Если кто-нибудь по-настоящему помогал им за эту осень, так это он: и дров привез, и мясо раздобыл 3 кило, и пропуск в столовую устроил»[817].
Это последняя отрадная весть о нем. Ночью видел его ясно во сне. Он лежал с закрытыми глазами. Утром пришел Федор Алексеевич Фортунатов и привез известие. Умер он от воспаления легких. Писем от меня давно не имел и очень тосковал.
Вот и все.
Обнимаю тебя, мой мальчик.
Дорогой мой Гогус, получил твое хорошее письмо. Спасибо. Очень встревожены мы оба болезнью Павлика, мы надеемся, что ты уже написал нам о ходе болезни, и верим в добрые вести. Сам же ты писал, что врач считает: болезнь протекает в легкой форме. Очень поразило меня известие о смерти Елены Михайловны[818]. Я понимаю твою двойную печаль.
Но, Гогус, когда хоронишь любимого — можно ли думать о нем без угрызения совести, без сознания, что не сделал и не делал всего, что требовал лучший долг, который лежит на нас: долг любви. Есть еще стыд — стыд перешагнуть через свежую могилу, чтобы продолжать свою дорогу жизни. Как он меня терзает теперь! У тебя есть утешение — ты повидал свою мать после мучительной разлуки. Пусть эта радость свидания потом омрачилась. Но она была. Ты мать свою похоронил. У тебя есть могила. Всего этого я лишен. Теперь все твои силы принадлежат твоей молодой семье. Их у тебя мало, а жизнь требует много.
Очень тревожно за тебя и за вас. Только бы у вас хватало сил — у вас есть будущее. Есть ли оно у меня. Я теперь ничего не знаю. Но у меня есть прошлое — полное таким светом, который победит любой мрак, и есть всяко со мною любящий и понимающий друг, моя Соня.
Обнимаю вас.
Получен ли тобою портрет Светика?
Дорогой мой Гогус,
Твое последнее извещение очень успокоило меня. Надеюсь, что все обойдется и ты, вернувшись к своим трудным будням, после всех пережитых бед и тревог, — будешь их еще больше ценить.
Посылаю тебе снимок с Татьяной Николаевной и Светиком. Это памятное для меня лето 1921 — это была заря нашей возрожденной жизни[819] — окончившейся в 1929 году. Я очень люблю эту карточку, и мне хочется, чтобы она была у тебя. Ты принадлежишь к тому уже немногому, что у меня осталось в жизни.
Работаю опять над Герценом. В июне у меня очень ответственный доклад о его стиле в Союзе писателей. Надо работать. Надо преодолевать оставшееся время — именно работой. А мое прошлое никогда не померкнет. А в моем настоящем все же еще остались источники тепла, согревающие душу, которой подчас бывает очень холодно. Помнишь слова Адриана о своей душе — rigida, но я никогда не скажу nudula[820].
Привет твоим. Пиши чаще о здоровье всех твоих.
Мой дорогой Гогус, как я благодарен тебе за присланный гонорар. Признаюсь, у меня была мысль написать тебе, чтобы ты оставил его себе до лучших времен, но я колебался, т. к., несмотря на все благоприятные данные, все же не был уверен в напечатании моей новой книги. Я уже видел после чрезвычайно хвалебного отзыва редактора, имеющегося у меня в письменной форме, и видел резолюцию «в производство»[821]. Но тут произошло нечто таинственное, и книга моя отвергнута, причем по таким диким мотивам, что я не могу поверить, что это не маскировка. Укажу один из мотивов — меня упрекают в охаивании Петербурга, заметь — не Ленинграда, а именно Петербурга. Вот выдержка из рецензии. «Так как книга о Москве, то автор счел нужным все остальное подвергать охаиванию, особенно достается Петербургу», и вот пример моего «охаивания». Цитата из моей книги: «Петербургская голштинская династия и петербургские немцы не могли не только угасить, но и задержать развитие Москвы с ее просвещением и с ее промышленностью». Это отождествление моим рецензентом[822] — Петербурга с петербургскими немцами — совершенно восхитительно! Вот где «усердие не по разуму»[823]. Ты, конечно, понимаешь, что я всюду пользовался случаем сказать доброе слово о моем любимом городе.