реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 77)

18

Меня очень тронуло, что ты написала о моих письмах, но последние, я думаю, мало утешают тебя. Сегодня последний конверт. Узнай у Тат. Бор., переслала ли Танюша ей мое письмо. В 17ое отд. я посылаю запрос о письмах. Сегодня ясный день при холодном ветре. Целую и еще раз целую.

Дорогая моя Сонюшка, милая моя жена, я очень встревожен упорными слухами, что из нашего отделения всех, имеющих срок в 8 лет и выше, отправляют на Колыму (бухта Нагаева). Правда, говорят некоторые, что это только судебников, осужденных же тройкой это пока не касается, т. к. их дела пересматриваются. Я колебался, писать ли тебе об этом, решил все же написать, чтобы несколько к этому подготовить. Вместе с тем мне говорили, что теперь, благодаря ледоколам, навигация не прекращается целый год, так что какая-то связь с домом возможна.

«Снова тучи надо мною»[692].

Вчера пришло извещение на посылку. Я ему очень обрадовался, т. к. у меня сейчас после болезней снова хороший аппетит, и я физически чувствую себя хорошо, хотя прибавилось и работы, прибавился и рабочий день. Зато время идет быстрее. В сентябре я получил всего 5 твоих августовских писем, и очень грущу, что дал адрес 17го отделения.

Сейчас уходит почта. Кончаю и целую — крепко-прекрепко и накрепко. Твой Коля.

P. S. Слух об освобождении Смирнова оказался ложным.

Дорогая моя Сонюшка, пришло твое письмо от 30го и посылка с вареньем из черной смородины и всякими другими ценностями. В ней был вложен бланк-перевод, сопровождающий посылку на 150 руб. Ты становишься рассеянна. Желая себя назвать Марфой — назвала Марией[693], одно из последних писем отправила на 16ую колонну. А сейчас вот этот бланк. Он меня очень испугал — я подумал, что ты пересылаешь 150 р., а мне денег и так некуда девать.

Мне выслали из Ворошиловска твои 25 рубл., высланные тобой в феврале 1938 г. Очень встревожен доверенностью. Отчего ты не можешь взять свидетельство — о нашей записи в ЗАГС’е и приложить выписку из Сберкассы, что деньги я завещал тебе.

Вижу, что цинга испугала тебя (содержание посылки), но она у меня в легкой форме. Вообще здоровье мое опять окрепло. Как себя чувствуешь ты, боюсь, что летняя поправка уже пошла на убыль.

Пишу об этом и малом, и значительном, а на душе сейчас основное — я в заключении, я «враг народа», а моя страна переживает теперь такой исторический момент. За что! За что! Какое безлюдье кругом, какая пустота! Ничем этим не живут. Интерес один — а как это все отразится на заключенных. Да, быть так исторгнутым из жизни, когда все теперь охвачено мировыми событиями, участь жалкая и тяжкая. Прости за эти жалобы, ведь они редки. Правда?

23го. Десять лет тому назад умерла моя Таня.

24го. Сегодня надеюсь письмо отправить. Вчера все вспоминалось стихотворение Тютчева «Вот иду я вдоль большой дорогой в тихом свете гаснущего дня»[694]. Написал детям прямо в Пушкин.

После нескольких ясных дней «бабьего лета» с его серебристыми нитями (как я любил это время на воле!) наступил опять день сырости, мглы и дождя.

Со вчерашнего дня у меня новые ботинки первого срока. Увидал меня начальник колонны в изодранных летних парусиновых туфлях (день был ясный, и я не надел галош) и говорит: «Надо Вам выдать» (он говорит «Вы»). Он знает о моих приступах малярии — и добавил: «Первый срок дают только стахановцам — но вы болеете и к тому же Вы хороший человек». Это было для меня неожиданно, и вот я, в таких ботинках, какие, помнишь, купил в день отъезда на Кавказ. Галоши подошли к ним.

В твоей посылке чувствуется тревога из‐за цинги. Еще раз пишу тебе, что она у меня слабо выражена. Но я тронут всем, что ты из‐за нее прислала.

А варенье из черной смородины было чудесное — спасибо Лёле. Чесночную вытяжку я тоже принимаю, т. к. чувствую, что артериосклероз помимо сердца распространяется на мозг, что он становится менее гибким и отстает от жизни. Письма за август доходили реже. Из 17го отд. до сих пор не переслали. <2 слова нрзб> есть перерывы. Из августовских писем я менее знаю о твоей жизни. Пиши о себе, моя любимушка.

Целую крепко.

Дорогая моя, милая Сонюшка, сразу два письма от тебя, одно без даты, другое от 4/IX. В нем ты сообщаешь о смерти Ольги Антоновны[695]. Эта смерть глубоко опечалила меня и заставила меня задуматься о жизни и смерти. Да, мы живем так, как будто здесь жизнь не кончается, как будто есть продолжение развития отношений между людьми. Такая незавершенность, недоговоренность между людьми.

Ольга Антоновна почему-то очень хорошо относилась ко мне. Сперва она была заинтересована. Посещала мои доклады, сильно нападая на меня за них. Но после первого моего сообщения из «Души Петербурга» она взволнованно сказала — «это было так изумительно, что я предлагаю не ставить никаких вопросов, тем более не поднимать прений, а в молчании посидеть вместе с докладчиком и в молчании разойтись».

Приезжала она ко мне в гости, восхищалась нашей Таточкой. И всегда при встречах останавливала меня и беседовала со мною. Я благоговел, другого слова не подберу, перед нею и всегда стеснялся идти к ней навстречу. Последние 2 года я старался, как мог, смягчить их расхождения с Ив. Мих., передавая ей и ему все хорошее, что продолжал слышать от них об каждом из них. Я все робел и не решался зайти к ней, чтобы поговорить по существу. Так оно и оборвалось. Я Ол. Ант., как видишь, ставил очень высоко. Гордился ею, как женщиной, — ты ведь знаешь, что я женщин люблю больше, чем мужчин. Ее глубокий, тонкий и стройный ум, ее требовательность, почти суровая, к себе и другим, ее увлекаемость, пламенность, блеск ее таланта, ее изумительная речь — все это восхищало меня и поэтому мешало подойти к ней ближе. Помню ее выступление на Всесоюзном съезде (летом 1913 г.) по реформе высшей школы, которой аплодировали все, начиная от Луначарского. Все кончено теперь, именно теперь, когда открываются новые страницы исторических дней.

Ты видела ее когда-нибудь. Она походила лицом на Данте.

Событьем в моей жизни было письмо от тети Тани, пришедшее вместе с твоим. Какая ясность вечернего часа души, кроткая печаль. Она пишет и о тебе. Она пишет, что всегда восхищалась твоей внешностью и симпатизировала тебе, а теперь все более и более растет ее уважение и любовь к тебе. И что она очень рада, что ты моя жена. Хотел писать длинное письмо, и сейчас почта. Кончаю. Пишу тебе писем 8–9 в месяц. Мед еще не пробовал, предвкушаю. Целую и еще, и еще.

Дорогая моя Сонюшка, ты еще спишь, а я уже давно на ногах, и мысли мои с тобою: сегодня твой день. В мой день, в мой «50ти летний юбилей», ты, вероятно, тоже думала обо мне и написала, как провела этот день, — но письмо не дошло. Я представляю себе тебя, нашу комнату, наш дом, нашу Москву — за шеломянем еси русская земля!

У меня большая радость, это твое признание, что у тебя прилив жажды жизни, прилив интересов, занятий мировой литературой. Как жаль, что ты не любишь пользоваться моей библиотекой. Какие курсы по мир. литературе читаешь ты? Как я рад, что ты читаешь Шекспира. Он играл такую большую роль в моей жизни. Больше всего я любил «Короля Лира» и «Гамлета». Но самое сильное впечатление произвел на меня, тогда еще мальчика 10 лет, «Ричард III». Я тебе писал: в Бутырках мне удалось перечесть его и «Цимбелина».

Не связывай свой душевный подъем с надеждами на пересмотр. Это в тебе, живом человеке, — реакция на все пережитое, здоровая реакция. И будь внутренно готова к отказу. Судя по нашему отделению, к-р освобождают очень редко по пересмотру. У меня надежды есть, но мало. Если я имел несчастье навлечь на себя подозрения, которые был лишен возможности опровергнуть, то в такое напряженное время вряд ли меня выпустят. Моя уверенность первых месяцев смешивалась с состоянием близким к безнадежности. Это нехорошее и неверное состояние, и тебе не нужно бояться поддерживать во мне тлеющую надежду.

К нам в колонну прибыл новый этап — среди прибывших мои знакомые по 188 и 16 кк. белорусы, среди них и тот молодой парень, жена которого писала мне. Я им очень обрадовался. Заезжал сюда и студент, о котором я писал тебе, но только на несколько часов. Пишу тебе на холодном ветру. Помещения у меня нет. Еще раз опишу тебе свой день.

Дребезжащий звук ударяемой рельсы (под моим окном) — будит нас. Еще темно, нет и зари. Но мы не встаем. Я кутаюсь в одеяло и зимнее пальто, которое очень пострадало после общих работ января этого года. Но все же через ½ часа вставать нужно. Стряхиваю с подушек и одеяла упавшие за ночь куски глины со стен и иду умываться из твоей синей кружки. Мыло я купил, есть и зубной порошок. Наскоро пью чай, с сегодняшнего дня, ради твоего праздника, с селигерским медом. Выдают нам и булочку. Восходит солнце — мы выходим на производство. Как хорошо, что оно рядом.

До 12 часов — на работе. Хожу из конца в конец — большой строительной зоны. Принимаю и замеряю прибывающий материал на машинах, иногда и на лошадях. Сейчас у меня со всеми шоферами и ломовиками хорошие отношения, а первое время было очень трудно из‐за грубости и избалованности шоферов. Подвоз в разных местах. Это создает нервность. Невозможно всюду успеть. Вместе с тем на мне лежит обязанность выдавать материал, который во время моих отлучек с лесосклада (для приемок) расхищается строителями и десятниками на свои стройки. А я должен за них отвечать. Усмотреть же нет никакой возможности. Недавно был такой случай. Пом. прораба разрешал мне отпускать для одного вида работ обрезной тес. Пришел прораб, увидал эту выдачу и заявил, что посадит меня на ночь в карцер «за доверчивость». Виноватым я себя не чувствовал, т. к. действительно не имел основания не доверять его помощникам касательно правильного использования материалов. Я решил, что, если он свою угрозу приведет в исполнение, я подам заявление начальнику колонны, чтобы меня взяли на общие работы, т. к., очевидно, я не соответствую своему назначению, раз меня сажают в карцер. Соничка, ведь сейчас и школьников в карцер не сажают. Мне это было очень, очень обидно. Угрозу в исполнение не привели. Теперь у нас новый прораб. Как-то будет с ним?