Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 76)
С сентября начинаются, Сонюшка, для меня тяжелые воспоминания: это десятилетие кончины Татьяны Николаевны, это конец и нашей жизни с тобой. Подумай, уже 2 года, как мы не виделись. И мне страшно при мысли — чем больше пройдет времени, тем менее будет радостна встреча, если она и суждена нам. Неужели это так?
1го/IX. Всё под впечатлением сна этой ночи. Мы в Москве. Приехала Таня. Веду ее в метро на Арбате и думаю, на каком эскалаторе поднять — на Лубянке или у Красных ворот. Сны! Сны! Ночью луна была в облаках — а в них сиял большой светящийся круг. Над луной поднимался столб лучей, а над охватывающим ее кругом — венчик. Письмо не пойдет до посылки: жду конвертов.
2го. Еще о сентябре. А ведь этот месяц кончался для меня семейным праздником. 29го день рождения Татьяны Николаевны (на этот раз было бы ее пятидесятилетие!) и последний день — твой день, Сонюшка. На всякий случай заранее шлю тебе к этому дню, Сонюшка, — пожелание вкуса к жизни и забвения страданий. Но не только забвения прошлого — пусть в светлые минуты оно тебя пригреет и приласкает. <
3/IV. Почта. Письмо от тебя и Танечки. Неужели мне еще суждено увидеть свет! Коля.
Дорогая моя Сонюшка, я так до сих пор и не получил твоей посылки. Хотя вчера пришла повестка еще на одну. Что так скоро? Я ведь прошу в месяц раз. Это, верно, с пиджаком. И нет у меня ни конвертов, ни марок, а тут и достать нельзя. Из посланных тобой в письмах дошел только один. Надо было на конверте писать твой адрес, тогда бы ими не соблазнились, да еще чернилами.
Пишу лежа. Листик опирается о Пушкина. Малярия, которую я забыл, напомнила о себе и несколько дней жестоко трясла. Главное, я не мог от тошноты и головной боли ничего есть (все шло назад). А помнишь, в Крыму, при самой высокой температуре я не терял аппетита, а ты приносила мне, милая, такие вкусные вещи, как кефаль! Сейчас дело пошло на поправку. Я поел сегодня. Удалось в этом году впервые достать ½ огурца. Съел и суп. Он был тоже впервые с картошкой. И поспал днем. А то и дни, и ночи — все какое-то мятущееся состояние, и все мерещились бесконечные приемки стройматериалов. А днем сейчас снилось мне, будто я сижу у какого-то обрыва в старом парке усадьбы, превращенной в музей. Выходной день и мелькают гуляющие. Вдруг Лёля с белым ручным зонтиком, такая приветливая, подходит ко мне и садится рядом, а я так полон нахлынувших чувств, что и рта не могу открыть. Она говорит, что спешит и уходит (она всегда спешила). Вдруг я вижу, она внизу. Я вернул себе дар слова, хочу спросить ее о тебе и бросаюсь в обрыв. Но чем ниже, тем он круче и спуска нет, я хочу вверх и совсем ослаб, скольжу. Лёля заметила мое положение, поднялась в усадьбу и помогла мне выбраться.
Когда я проснулся, осталось ощущение встречи с ней. После нескольких дней это первый сон. Устал. После передышки продолжу.
Продолжаю. Несколько дней экспедитор, уехавший за посылкой, пропадал без вести. Теперь выяснилось, что ему из‐за грузов пришлось проехать еще одну станцию. Я очень волновался, т. к. жду калош. Я уже писал, что 25 руб. получил. Спасибо. Но больше не высылай, до новой просьбы. В этом году, пожалуй, и не потребуются. Продукты я опять получаю с десятниками. О черном (перекрашенном из синего пиджака) я просто забыл, и он будет здесь хорош. В Детском оставил пиджак серый от клетчатой пары. В этом пиджаке я у тебя бывал весь конец 1933 г., в нем рассказывал тебе о последних годах своей жизни. Еще добавочный вопрос о герценовском портрете, я тебя как-то просил узнать — послан ли его внучатой племяннице О. П. Захарьиной большой снимок с портрета, который ей приготовили. Ведь только на основании этой моей гарантии она согласилась уступить портрет.
Я все думаю о твоем последнем письме. Может случиться и так — отмена приговора и переезд. Это значит — столыпинский вагон (этап), Таганка, новое соседство, суд. На это уйдут мои последние силы. Так было с тем поэтом-художником, о котором я тебе писал[683]. Но он молод, полон сил и жизнерадостности. Но одна мысль утешает меня — я где-нибудь увижу тебя. Напр., в толпе у зала суда. Но я не хочу (прости), чтобы ты увидела после всего меня. Я вчера смотрел на себя в зеркало. Совсем седой, вокруг углов губ — какие-то скорбные складки — совсем другое лицо, словом, «дед» — как меня зовут здесь. Но ради того, чтобы увидеть тебя, — готов многое перенести — памятуя Пушкина: «И может быть, на твой закат печальный блеснет любовь улыбкой прощальной». Твое лицо, даже не видящее меня, будет мне этой прощальной улыбкой жизни.
Дорогая моя Сонюшка, я уже на работе. Чувствую слабость, но это завтра пройдет. Я в сером пиджаке и со скоросшивателем. Очень хорошо. Сейчас получил известье, что, по слухам, мой хороший знакомый по 145 и 174 колонне К. Е. Смирнов (зам. наркома здравоохранения) будто бы освободился[684]. Если это так, то это у нас 1ый случай освобождения интеллигента из нашего этапа. Вызов на пересуд нашего поэта-художника я не считаю освобождением. Я очень рад за Смирнова, он на всех производил хорошее впечатление. Еще недавно имел от него письмецо. Сонюшка, Сонюшка — ты можешь ли до конца понять, что я испытываю теперь, находясь в заключении, когда решаются судьбы всего старого мира, я, советский гражданин и историк! Вести из газет доходят очень скудно.
11го Сегодня мне сказали, что призываются в армию к 21 г., следовательно, 18ти-летний Сережа — призывается. Ведь он еще так не установился. Я знаю, что дисциплина ему будет на пользу, но многое при отсутствии выработки характера — вредно. А как же в дальнейшем с вузом, ведь за 2 года он все забудет. Все это я пишу, еще надеясь для нас на мирные времена. А если они кончатся, какое для меня наступит время! Я знаю, что для родины нужно жертвовать все — но жертвы бывают очень тяжелые.
12го получил известье, что Польша рухнула[685].
Идут дожди. Грязь по колено. Но как хорошо, что стройка рядом. Как хочется закутаться в твоем одеяле, сжаться и забыть, забыть обо всем. Не думать. Мне вспоминается Миша Бибиков — помнишь — старичок из дома инвалидов, который изредка писал, а я послал ему маленькую посылочку, колибри. Какой мне тяжелой рисовалась его жизнь там, какой безотрадной смерть. А я мечтаю теперь и о худшей доле — быть актированным и попасть в Бушуевку на покой. Это то же было бы, что у него, но с добавлением заключения «лишенный свободы».
Вот оно как. И ничего. Живу. За почтой все не ездили, и писем твоих нет как нет. Какое это для меня лишение! Сообщай мне по возможности в письмах главные события на Западе. Будь добра, пришли сливочное масло, теперь можно. Русское масло в последних двух посылках дошло с сильным привкусом, напоминающим нафталин. Надо кончать, а оторваться трудно. Жаль, если это печальное письмо придет как раз к твоему празднику[686].
Целую, Сонюшка, крепко.
Конвертов осталось только два, оттого письмо Сереже посылаю через тебя.
Дорогая моя, любимая моя, после двух дней, целиком занятых тревожными думами о Сереже, сегодня, не знаю сам почему, нахлынула на меня жгучая волна воспоминаний о лете 1934 г., о 4 августе. И меня так потянуло к тебе, в нашу комнату у Арбатских ворот — все детали которой вспомнились мне, что я весь день сам не свой.
Ты мне уже давно не писала о маленькой Таничке, нашей соседке. Поцелуй ее в лобик и скажи, что это от дедушки Коли (бывшего дяди Коли).
14го. Дожди, дожди, дожди. А у меня теперь нет конторы, как в прошлом году. Был временный уголок в новом сарае — но теперь в нем нельзя работать. Крыша без толя — течет, и все мокро.
Вчера была почта — редкая почта, и нет письма от тебя. Сейчас мне как-то особенно одиноко. И серо, и тяжко,
Представь, пришла почта, и ни один из наших не спросил, есть ли письма. Им всё все равно. А события-то, сотрясающие мир!
Я все думаю и думаю о Сереже. Холодный ветер. Сеет мелкий дождичек. Все мокро, нельзя присесть, время тянется медленно. Как эти низкие тучи, скрывшие сопки. Все вспоминается «Девушка пела», 2 том А. Блока. В особенности заключительная строка[688]. Не объясняй мое душевное состояние только погодой и отсутствием писем.
15го Может быть, будет почта. Я весь в напряжении. Может быть, и газеты.
Сегодня снились наши кавказские спутники[689]. Ты о них давно не писала. Как сердце Валентины Михайловны?
16го Вчера поздно вечером мне принесли два твоих письма от 24го и 28го/VIII. В одном из них ты пишешь о горе Марии Веньяминовны[690]. Как горько, что при ее большом жизненном успехе в области музыки ее личная жизнь складывается так мучительно. Мне, конечно, по душе твое недоумение по поводу такой отдачи себя другому после 4х лет. Но мне думается, что неудачная любовь в значительной степени предрасполагает душу к новой любви. Под неудачей же я понимаю не внешние обстоятельства, а известный внутренний ее крах, как это имело место с архитектурой[691].
К болезням моим я не буду возвращаться. Они миновали. Только о цинге скажу, что ее больше совсем не чувствую. С этой стороны обо мне не волнуйся. Главная тяжесть — это полное одиночество и теперь незаполненность времени — работы мало. Из-за дождей подвоза нет. Я только сторожу и выдаю материалы. Дни идут очень томительно, а думы такие безотрадные. Хотя надежды и есть, но я им воли не даю. Как получишь ответ о результатах пересмотра — не скрывай ни одного дня. Я не хочу лишних томлений.