реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 79)

18

Пришло твое письмо и Гогуса. Силы еще есть.

Моя дорогая, любимая Сонюшка, вот видишь, что делают со мною твои письма, хотя бы и печальные. Снова радуюсь, что живу. Рад и инею на досках, который скоро исчезнет, рад и самой работе. Совсем другой человек, чем был вчера. Отвечу на твои вопросы: диуретин получил. Масло в последней посылке было без привкуса. 8 рублей в посылке получил, и те, что были в нитках, тоже. Деньги в этот перерыв между посылками пригодились очень — хотя кормят нас теперь лучше, но у меня появился аппетит. Очень тронут письмом от Гогуса. Не пиши «все относительно» по поводу влюбчивости Гогуса. Впрочем, Гогус, когда сердце его свободно, оно легко воспламеняется новой любовью.

Ты пишешь, «это пишу я, которая по натуре так любила и любит жизнь». Эти слова напомнили мне весну 1919 г. — последнюю мою весну ничем не омраченного, полнозвучного счастья. Я был на «Сверчке на печи». Пьеса произвела на меня глубокое впечатление. Затронула какие-то особенно тонкие струны души. И вот в последнем акте Джон (тогда его играл <Хмыра>) сидит у своего очага с ружьем, готовый на убийство и на самоубийство, — и говорит, как в бреду, «Как я ее любил», а сверчок на печи поправляет «Джон, Джон, не любил, а люблю, люблю», и Джон за сверчком повторяет — «Люблю, люблю».

Помню белую ночь, как мы возвращались. Зеленоватый блеск окон. Тени на светлых каналах, узор решеток, светлую иглу Петропавловки. Через день я дежурил ночью на подъезде и перечитывал текст повести Диккенса. Как душа до краев была полна нежного, но крепкого счастья. А за стеной — мой ученик Дима Верховский[704] играл «Весну» Грига. Это были уже последние дни: вскоре заболели наши дети…

Ты поправилась и прибавила снова к «люблю» — «люблю». Это хорошо. И я ее люблю. И еще раз вместе с Жан Кристофом готов сказать: «Жизнь — это трагедия. Ура!» Да, несмотря на весь трагизм ее, я «приветствую ее — звоном меча».

В бараке у нас устроены вместо топчанов нары — вагонки (как в вагонах — в два этажа — на два человека). Стало просторнее. И хотя опять будут свешиваться над мной чьи-то ноги, а сосед будет свои ноги во сне — накладывать на меня, дышать на меня, чихать и кашлять. Все же это лучше, чем та теснота, что была. А помнишь, как я избегал спать вместе. Помнишь нашу комнатку в Сочи, когда я лег на койку, а ты заставила меня взять с твоей кровати тюфяк. Кроме того, вчера ежедневное совещание было перенесено в другое помещение. Я остался один. Было тихо, и я был один. А тут принесли письма. Хорошо! Сейчас день — опять лучезарные сопки в легкой голубоватой дымке. Осенний костер листвы — погас. Мягкий ветерок. Мирная отрешенность.

26го. Вчера вечером пришли обе посылки. Все дошло очень хорошо. Даже яблоки. Но каких это все денег стоит. Я слышал, что тариф пересылки поднят. Итак, сама судьба — сократит твои посылки — 8 кг. Это совершенно достаточно, чтобы «жить припеваючи». И никаких дополнений не нужно. Мне очень хотелось шпротов, сыра, яблок — все есть теперь. За варенье особое спасибо. Я себя со вчерашнего утра чувствую бодро, независимо от каких-либо надежд. Я не живу теперь из последних сил. Есть еще порох в пороховницах.

Целую тебя крепко.

Пришли сливочного масла, оно теперь дойдет.

Дорогая, милая — еще одно письмо от тебя с извещением о поступлении Сережи в Академию[705]. И как ты хорошо написала. Спасибо. Письмо только начал читать, как увели на работу.

Еще дня за три до получения того твоего письма, где ты словно прощаешься со мной, — в душе наступил какой-то перелом (не от предчувствия ли получения этих писем). Снова жизнь в своей повседневности стала мила и желанна. И лица и движения товарищей, и иней на моих досках, и звуки топоров. И вся суета жизни. В этом душевном состоянии я начал позапрошлое письмо, кажется — 26/X. А тут письмо от детей и то твое письмо — в котором так вылилась вся твоя любовь, что и вспомнил мысль о том, что любовь способна воскресить из мертвых. И странно мне вспомнить слова Гермеса «триждывеличайшего»[706], что причина смерти — любовь, и мопассановское — о любви — «сильна как смерть». Сегодня опять ясный день — а я чувствую, как и в прошлом году по получении твоих писем из Ленинграда и писем Сережи о посещении могилы матери, — что я и в заключении могу быть полон света. Пусть же вольные люди, которым он неведом, позавидуют мне.

Сегодня утром, выйдя на работу, я встретил молодого белоруса — жена которого писала мне. Он мне улыбнулся в ответ на мое сияющее лицо. А мне от веселия захотелось снять твою перчатку и слегка шлепнуть его по носу. Да вовремя вспомнил о своей солидности и только сообщил ему, к его величайшему удовольствию, о подавленном мною желании.

2го/XI. И еще два твоих письма от 12 и 15 октября. Вот-то хорошо. У меня все время подъем душевный. А как я рад за тебя и за поездки, и жизнь летом, и твою осень. Одни уж занятия по «Борису Годунову». А как бы хорошо нам было работать вместе. Ты два раза упоминала работу об «Историзме Пушкина»[707]. Ты помнишь ее автора — того, которого ты встретила у меня, когда я был болен, — помнишь, на Пятницкой. В Пушкинском семинарии[708] я не работал. Но я не жалею, что много лет работал над Средними веками. Они очень по-хорошему обогатили меня. А то, что я разбросался, — об этом жалеть не приходится. Все равно внешние причины помешали мне стать подлинным специалистом. Меня только беспокоят твои приработки — чтобы они не переутомили тебя. Ты не пробовала взять справку в Сберкассе о том, что деньги завещаю тебе, и свидетельство ЗАГСа.

Мысль о том, что Сережа сумел попасть в Академию, меня, конечно, окрылила со многих сторон. Тут и новая жизнь для него, тут и самоповерка. Он писал, что «поставил себе большую жизненную задачу». Моя вера в него окрепла, хотя я боюсь, что у него будет соблазн почить на лаврах.

Очень мне приятно то, что ты пишешь о наших кавказских спутниках. Но знаешь, я думал, что их взгляды близки моим по некоторым вопросам, а оказывается, что твои ближе. Вот и вопрос о детях в семье и в любви. Понятны ли тебе слова Новалиса — «Ребенок — ставшая зримой любовь»?

Мне интересны все мелочи, касающиеся нашей квартиры. Поездку Танюшки со мной на спектакль помню живо, помню, как она волновалась — приедет ли за ней мать. Передай ей об этом и поцелуй за меня. Рад и тому, что тетя Аня устроилась на лучшее место. Это хорошо, что известие о поступлении Сережи в Академию ты повторила в 3х письмах — ведь письма все же пропадают.

Получила ли ты письмо, которое я писал к дню твоего праздника и в этот день? Уже поздно.

Милая, милая Сонюшка, о чем ты думаешь в эту минуту. Я чувствую тебя очень близко к себе.

Спасибо за книги.

Дорогая моя Сонюшка, какие волнения я пережил позавчера. У меня взяли все твои письма (обещали вернуть, но я не верил). У меня было отнято самое дорогое, что у меня есть. Мой уголок, где я живу — вернее, сплю, — опустел. На другой день я говорил об этом с нашим воспитателем. Он меня уверил, что после праздника мне вернут. А я-то мечтал в праздник перечесть мои любимые письма. И что же, на следующий день дежурный охраны сам принес их в барак, — ускорив их проверку. Представь мою радость! Еще раз прошу тебя, оставляй копии с тех писем, которые тебе покажутся значительнее, в которых ты больше вложила себя. Только будет ли у тебя время?

В последних письмах моих были исключительно отклики на твои письма. Сегодня напишу о своей жизни здесь. Я прочел два современных романа: Ильин «Большой конвейер»[709] и Капица «Боксеры»[710]. В обоих романах есть бодрость, свежесть, есть кое-что и от реализма. В «Большом конвейере» я нашел отзвуки на мое увлечение стройкой. Эти переживания — плана, темпов, ритмов, труда и т. д.

Здесь, на 189 кол., много тусклее, чем на 16ой. Но все же я улавливаю и здесь. Но здесь меня радуют и последствия наших трудов. Вот два дома уже заселились. На стройке появились дети. В сараях — гуси, утки, куры, а над ними кружит коршун. Женщины выносят в помойные ямы свои ведра. А еще так недавно я отпускал на эти ямы тес и подвозил балласт и цемент для их бетонирования. С маленьким пятилетним Вовой я подружился. Зовет он меня, конечно, «дедушкой». Я спрашивал своих товарищей по работе — чувствуют ли они радость оттого, что наш труд перешел теперь в быт. На меня смотрят с недоумением. Разве, мол, есть здесь чему радоваться. А насколько же у этих людей из народа, но отколовшихся, так или иначе, от него (я говорю о десятниках и канцеляристах, о так называемых «придурках»), бедна эмоциональная жизнь! В основе остается все-таки выпивка и «баба», связь с которой переживается как нечто сладостное, но вместе с тем принижающее женщину. Вот этот оттенок насилия, надругательства — он и составляет смысл матерщины. Недавно у меня вышло столкновение с некоторыми из товарищей из‐за дневального. Меня возмущала грубость их обращения с этим стариком-инвалидом, страдающим сердечными припадками. Я сдерживался, так как мое положение единственного интеллигента заставляет держать себя в тени. Но на днях я не выдержал и высказал свое мнение о них. Мне ответили, что раз я живу с ними, то я должен бросить свой аристократизм и стать демократом. Я взволнованно ответил, что грубость с одной стороны и уважение к человеку — с другой не есть классовая особенность, а признак культуры, обязательной для всех. Демократизм же заключается в том: если хочешь от подчиненного вежливости, будь сам вежлив с подчиненным, если говоришь на «ты», то даешь им право так же говорить «ты», а одностороннее «ты» изгонялось в передовых кругах еще до революции. Разговор оборвался. Да, чувствовать себя белой вороной или «гадким утенком», но уже без лебединого будущего тяжело.