Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 71)
И дальше: «и твое воспоминанье заменит душе моей силу, гордость, упованье и отвагу юных дней»[651].
10го. Несколько дней не было почты. Пришла. А мне писем нет. Может быть, они все же попали на 16ю. Эти дни все время дождь. Более сильный — ночью, и мелкий днем. Вся глина распустилась. Ноги вязнут. Все в грязи. А тут еще как ветер поднимется. От сырости не знаешь куда деваться. Ноги совершенно промокли. И начинаешь жалеть о днях жары, несмотря на их духоту. Вчера было особенно неприятно. После обеда я прилег вздремнуть минут на 10–15. Ты знаешь, меня освежает даже такой короткий сон. Завернулся в твое одеяло. И, знаешь, такое неприятное чувство — вот сейчас разбудит лязг рельсы — это сигнал развода. Уснул крепко. Проснулся. Никто не будит. Оказалось, что из‐за ненастья — нам дали во вторую половину дня — отдых. Так приятно было немножко принадлежать себе. Я пошил, почитал, написал детям. Тебе не кончал письмо в ожидании почты из Уссури и все время был словно в какой-то дреме. Это состояние, собственно, не покидает меня с переездом сюда. Слабость — что ли?
Отправщика грузов, с которым у меня были расхождения, сменили. С новым мне много легче.
Теперь о делах. Получила ли ты доверенность? Я книг не получал. Думаю, если есть шанс их получить, то нужно высылать в посылке. Ничего особо интересного высылать не нужно. Я даже не прошу Данте в переводе Михаила Леонидовича[652]. Все равно не дойдет. Но мне бы очень хотелось, чтобы в мою память тебе ее подарили. Я так много поработал над этой книгой и впоследствии так часто вспоминал ее.
Пришли мне мой изъеденный молью пиджак черный, галоши (кажется, № 12) и брынзы или сыру. Посылки высылай пореже. Не чаще раза в месяц.
Хотелось бы антоновское яблочко. Видишь, твой благоразумный муж уже готовится к осени. Привет Лёле и твоим хозяевам.
Целую тебя.
Сонюшка, моя дорогая, на душе так смутно. Писать не следует. Но боюсь большого перерыва. Тем более что не знаю, как из нашей глуши доставляются письма в Уссури — откуда их направят тебе через нашу лагерную экспедицию.
Мне здесь очень душевно холодно и чуждо в быту. А на работе много неприятностей и непривычной грубости. Как грустно, что все то немногое, что удалось наладить на той колонне и внутри себя, и вокруг себя — разрушено. Конечно, здесь нужно проникнуться мудростью песенки — «вода ничем не дорожит и дальше-дальше все бежит, все дальше, все дальше». Я, конечно, понимаю, что может быть много хуже. Но здесь же знал лучшее, и мне грустно, что так случилось.
Паек среднетехнического персонала я получил. Не знаю, надолго ли. Переехал я из общего барака в барак адм. тех. персонала. Сплю на топчане, а не на нарах. Надо мной никто не сорит и не спускает грязных, дурно пахнущих ног. Я очень рад топчану и мечтаю уже о сеннике. Чехол у меня есть. Беда — это москиты и комары. Я совершенно по ночам искусан. Спим с открытыми окнами, т. к. стекол пока нет.
Посылку наконец мне привезли. Все хорошо дошло. Знаешь, этот раз особенно обрадовал пектус. В жару он очень освежает рот. Спасибо за все. Еще раз прошу высылать посылку не чаще раза в месяц. Это очень серьезная просьба. Только чая клади побольше. Мне приходится заваривать его на весь барак.
Выдали мне новую футболку (майка с рукавами). Писал тебе как-то, что жду летней рубашки. Если не выслала, то и не высылай. Она теперь лишняя, раз дали футболку.
Прочел «Цусиму». Очень интересно. Как мемуары. Но материал литературно — сырой. Хотя есть удачные места. Но какое нагромождение картин дантова ада! Тяжело читать книгу.
«Интернациональную литературу» не получил. Их все же лучше высылать в посылках.
Двадцать лет тому назад умер мой старший сын, тихий, ясный мальчик.
Мне холодно, Сонюшка.
Если бы привезли твое письмо. Вероятно, последнее из Затишья. Как я рад за нас, что ты хорошо провела там время. Эта мысль скрашивает мне жизнь эти дни.
Привет кому можно.
Целую тебя. Твой и здесь
Пришли 2 твои письма, одно с Танюшиным. Одновременно я получил письма от сына и дочери. Как мне было хорошо в этот вечер! Очень только досадовал на себя, что написал тебе об отеке ног.
Надеюсь, что на Селигере ты отойдешь душой от всех треволнений. А это письмо ты уже получишь — у Арбатских ворот. Пришли мне какую-нибудь папку или скоросшиватель, мне нужно для хранения бумаг. Как можно проще. У меня такая папка с герценовскими бумагами лежит в столе. Но ее не тронь. Я все же, как безумец, лелею надежду опять на ночь сесть за твой, за наш, письменный стол и возобновить работы над Герценом. Писать мне письма пока негде. Боюсь, что карандаш сотрется. Прочел № пушкинской газеты. Там статья М. Захаровой — зав. Пушкинской Библиотекой. Не произошла ли ошибка. Мария Васильевна — это и есть эта Мария Сергеевна[653]. Узнай, если возможно, у нее, не она ли в конце апреля напоминала мне о собрании Пушкинской Комиссии[654] в Парке Культуры? Если да, то пусть напишет об этом, и документ приложи к моему делу. Хорошо окончательно разрушить хотя бы одно из трех подозрений. Я получил извещение из Свободного, что моя жалоба переслана Моск. обл. прокурору с характеристикой. Прости за это письмо.
Целую тебя, моя Сонюшка,
Дорогая моя Сонюшка, немножко уже обжился и могу написать тебе о своем житье-бытье.
Живу я в бараке адм. тех. персонала. Я выбрал себе место у окна в углу. Сплю уже не на нарах, а на топчане. Комаров и мошек теперь мало — т. к. вставлены окна. Я раздеваюсь и сплю под одеялом и той простыней, в которой была зашита шуба. Набил сенник.
Утром рано — завтракаем. Десятники уступают мне часть своей порции каши. А я угощаю их время от времени чаем, салом и т. д. Ем и кусочек сала. Развод. Работа. Работы не много — по нашим масштабам. Но много осложнений, неприятностей меньше, т. к. налаживаются отношения с людьми. Между подъездами машин и телег, в перерыве могу почитать, подумать, написать письмо, вглядываться в поля и сопки, живущие рядом с нами какой-то своей, нам недоступной жизнью. Обед. Лагерь рядом со стройкой, и нас не водят под конвоем, а мы после звонка сами собираемся у вахты. Еду получаем по очереди, простаивая в скучных и ругательных очередях. После обеда — короткий сон (с полчаса). И снова на работу, кажется, до 7½. Солнце уже близится к закату. Шумят и трещат машины — грузовики. Стукаются и громыхают доски и бревна. Вздымается и едкая пыль от извести и цемента и т. д. Я все это регистрирую. Выписываю справки. Контролирую путевки. Вот и все. Нет — еще наблюдаю, чтоб не растаскивали без спроса лесоматериал. Тащит кому не лень. Это очень неприятная сторона работы, т. к. приходится браниться с расхитителями. А уследить трудно. Территория стройки довольно большая, и раскиданы мои склады лесоматериалов. (Пятна — это дождь, а не слезы.) После работы мытье, часто баня и ужин. Затем разношу поступления за день в особую тетрадь, выдаю справки десятнику и другим — и ложусь спать. Сплю крепко. Иногда даже не слышу подъема, и меня будят. Это от воздуха.
Говорить почти не с кем и почти не о чем. Живу с десятниками. Все они из крестьян. Живые, энергичные. Люблю, когда они вспоминают родину. Рябину в садике перед избой или мальву и подсолнечник перед хатой. Свои обычаи, своих матерей, жен, детей, свое хозяйство. Но об этом говорят редко. Атмосфера очень деловая. Все о кубиках, о выполнении плана, о филонах (плохо работающих).
Но эти десятники уже не крестьяне, и психология их сильно отличается от рядовых работяг. На стройке мы встречаемся с двумя студентами Ин-та гражд. инженеров из Ленинграда, приехавших на практику. Это довольно симпатичные комсомольцы. Но они, конечно, здесь и живут своей, совсем особой жизнью. Дни здесь еще более похожи друг на друга, чем на 16ой колонне. Ну что же, я понимаю, что мне могло быть много хуже — «Будьте же довольны жизнью своей»[655]. Целую тебя, дорогая.
Дорогая моя Сонюшка, сажусь писать тебе с грустной мыслью, что ты уже не на берегах своего озера. Но я еще предвкушаю получение ряда твоих писем с описанием твоего отдыха. Только бы мои письма не смущали его. Я знаю, что одно из последних <из> колонны № 16 — где я писал о любви-жалости — утешит тебя, если ты его получила, оно говорит не о тех или других тяготах, не о преходящих настроениях, о чем-то прочном в душе, что может стать кладом души. Переброска на другую колонну, конечно, замутила ту ясность, которая начала становиться доминантой моей душевной жизни.
Тяжел был этап, хотя и совсем короткий. Вещей все же много. Надо было тащить в жару на себе. Конвой был очень груб, и я страдал и физически, и морально.
Но в моих письмах из новой колонны тебя утешит, вероятно, то, что я среди лугов и что работы меньше. Ты ведь умеешь ценить хорошие стороны во всяком положении.
Жара и духота. От нее все кажется сном. Вечером проносится веянье жизни. Над мглистыми сопками расцветает, как лилия полей, — красный Марс со своими острыми лучами. В этом году он достигает особо больших размеров. Но я все же больше люблю звезды. В их мерцании, в смене красочных оттенков больше трепета жизни, чем в ровном сиянии Марса, Венеры, Юпитера.