реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 65)

18

А там, на насыпи — собирают ферму моста[620]. Те же лебедки поднимают металлические части фермы моста, и их кружево — упругое и четкое, более густой сетью вычерчивается на фоне неба. Когда поднимают на вагонетки эти колоссальные металлические части фермы «вручную», то хором кричат «взяли» и еще раз «взяли». Кричат нараспев, ритмически — отсюда песня, стих — коллективное действие требует лада — лад рождает ритм. Но чтобы это понять до конца, нужно работать самому. Не любительски, а работать по мере сил, быть может, сверх сил. Работать так, чтоб крепко уставать.

Наш лагерь расположен на небольшом островке. Контора же моя — на берегу — за мостиком, там, где стройка. Прогулка, которую я описал тебе, — не развлечение — а входит в мои обязанности. Я должен быть в курсе всех процессов труда, т. к. я регистрирую все элементы, из которых слагается стройка. Это называется техническим учетом. Я же регистрирую и %% выработки и делаю сводки. В работе моей тот плюс, что я могу приходить и уходить в любое время. Работа у нас — круглые сутки. Я, по существу дела, не прикреплен ни к одной смене, но с перерывами работаю в течение двух смен.

Еще раз перечитал твое письмо о доброте, очень оно хорошее. Сонюшка, а нам все же надо еще увидеться! Правда ведь. Еще раз заглянуть друг другу в глаза. Когда я стоял у реки и вспомнился Днепр — поднялась щемящая тоска, но я не гоню такую тоску — ведь она свидетельство о воле к жизни. Прижимаю тебя к себе и крепко целую. Твой Коля.

Последняя посылка, о которой писала ты (в двух ящиках), еще не получена.

Пришли, пожалуйста, полотенце похуже.

Тебе писал, что обувь мне выдана.

«Пора! В Москву! В Москву сейчас!»[621]

Открыл я, Сонюшка, Пушкина, задумав, что он скажет мне, и мне попались эти слова. Что это — насмешка или надежды весть?

Мне сегодня грустно, Сонюшка, и не следует писать тебе, но мне так хочется, моя утешительница, побыть вот так с тобою. Ведь ты не будешь меня винить за это. Твое «однобокое письмо» (как ты его назвала) тоже печальное. И это-то мне дорого, что ты не прячешься от меня — а идешь ко мне с тем, что в твоей душе. Я думаю, так и пишу тебе сегодня, хотя, быть может, от этого письма и взгрустнется тебе, моя любимушка. Я тебя часто называю в письмах этим словом. А ведь раньше его у нас не было. И ты, не слыша интонации, быть может его воспринимаешь с неприятным чувством.

Моя жизнь наладилась. Наладилась даже работа. Я с упорством работаю и над собой, и как будто результат уже есть. Все это, конечно, хорошо. Но вот что плохо. Здесь, на берегу весеннего разлива — как-то отходит душа от того оглушения, от того оцепенения, в котором она находилась до этого времени. И с новой силой я ощущаю все то ужасное, что произошло со мною. А мне так хотелось верить до этой катастрофы, что я чашу своих страданий уже испил до 1934 г. А это была только передышка.

Мне вся жизнь с 6/IX кажется вагоном — этапным. Путь долог — бесконечен. Сменяются бесчисленные лица, все текуче, все мгновенно. Нет ничего подлинного. Вагон закрыт — я изолирован — это этап. Ведь вот кончается стройка, и снова дорога. Нельзя отогреть места. Все холодно кругом. И порой кажется — что вокзал, где будет мне высадка, будет очень мал, очень узок — на одного.

«Animula vaguba blandula in qua nunc adibis loca» (Душонка, блуждающая, изнеженная, в какие ныне определяешься края). Об этих словах Адриана я тебе писал. (Получила ли ты письмо с описанием прогулки на руины его виллы?)

Раз суждено мне лишиться всего дорогого — жены, детей, друзей, книг, моих научных занятий, моих любимых мест, картин, театра, путешествий, всего того, чем красна была жизнь, — то мне хотелось бы заканчивать прикованным не к берегам Уссури, а к такому месту, где мы были с тобой на Кавказе в 1936 г. в день моего рожденья, помнишь, после мучительной поездки по морю. Я об этом часто думаю.

Пошел мелкий дождик — теплая сетка его заткала горизонты. Темнеет. Огни ночной стройки будут расплываться в тумане. На душе стало легче. От письма ли, от дождя ли? Милая, слышишь ли ты душой меня? Где ты сейчас — протягиваю к тебе свои руки в пустоту.

Был на стройке. Час ночи. Прогудели уж давно гудки нашей силовой. Стучит локомобиль, который я еще недавно «учитывал»[622]. Его грохот стелется над почерневшей ночной рекой. Дождь теплый, теплый. У кессона кладут ледорезные камни. На смену выходят кессонщики в своих высоких сапогах из резины, многие в брезентах. Мой приятель, десятник каменных работ (бывший инженер, который мне рассказывает свою жизнь), наблюдает работу и отдает распоряжение. При этом ночном свете лампочек, расплывающихся в мутной мгле, лица кажутся сосредоточенными, по-особенному серьезными.

Я все всматриваюсь в эту чуждую жизнь. И мне так захотелось — оставить себя где-то позади и уйти вперед без своей личной жизни. Раствориться в массе, как Антон Каратаев из «Войны и мира». Глушить в себе все воспоминания, все упования и жить жизнью других. Читать им письма, отвечать за безграмотных, поддерживать падающих духом, обуздывать необоснованные надежды, писать заявления, выслушивая горестные повести жизни, и забыть, забыть себя. Ловить ритм стройки, ощущать созидание новой жизни, в которой ты ненужный, лишний. И работать над собой, чтоб как-то обломать себя и сделать пригодным для работы, которую могут поручать мне, при всех этих перекидках. Но если я могу забыть свои интересы, угасить надежды — уже едва тлеющие под пеплом разочарований (какой это холодный пепел), то разве я могу забыть свое прошлое, разве могу отказаться от жизни с тобой, хотя бы в письмах.

Письмо это продолжал на следующий день. Вошел прокурор области. Почему-то первым заговорил со мной. Спросил, за что сижу. Я, как мог, кратко ответил. «Сидел по делу историков академиков, а теперь сижу, т. к. навлек подозрения из‐за мимолетной встречи с одной знакомой, которую не видал 20 лет. Обвинения же мне не было никакого предъявлено — кроме общей формы к-р. А в чем — не сказано». Отчего не подаете заявление. «Оно подано и сейчас рассматривается». А я почувствовал: если бы от него зависела моя судьба и я бы мог с ним поговорить минут 45, он бы меня вернул тебе.

5 человек не к-р он освободил тут же, в том числе нашего комика. Ну, Сонюшка, всего светлого.

Прости.

Получил извещение на посылку.

Моя дорогая Сонюшка, могу тебя сегодня порадовать тем, что пропавшая посылка все же нашла меня. Это была посылка от 19го Февраля — с горошком и «Цусимой»[623]. Меня это очень обрадовало. Так было грустно думать, что твои затраты, труды и забота пропали даром. Все присланное меня очень радует, за исключением крупы и концентратов, которые теперь не нужны. Они, конечно, пригодятся для будущего, но у меня накопилось много, а хранить очень трудно. Прошу тебя их совершенно до моей особой просьбы не присылать. Этот раз особенно заинтересовал горошек. Все эти продукты, конечно, сейчас роскошь. Но она скрашивает мой быт. Однообразие пищи при сытости — тяготит. Я даже по израсходовании твоих продуктов часто (как и другие) не ужинал или не обедал. Паек среднего технического персонала вполне сытен, но однообразен. Видишь, как мы здесь избаловались. Я теперь познакомился с требухой, в том числе с рубцами, о которых даже писал в своей статье — «Улица рынков»[624], но не имел о них конкретного представления. В основном наша пища — гречневая каша, т. е. самая лучшая из всех каш, и горох или чечевица — тоже хороший и очень питательный продукт. Так что вопрос не в сытости, не в питании, а лишь в однообразии, но согласись, что это уже в нашем положении — баловство. Хлеба у нас так много, что на столе валяется недоеденный и его никто не берет. Совершенно не слышно о кражах.

Выяснил, что деньги твои — вторая пересылка, по ошибке переправлены в Ворошиловск. Их затребовали сюда. Книги твои мне вернули после просмотра, я имею в виду «Цусиму» Новикова и «Челюскинцев»[625]. Но прочесть еще не успел. Читал «Белеет парус» — Катаев[626]. Книга для подростков, но живо, ярко написанная. В ней много об Одессе. Об ее окрестностях, об ее панораме с моря, о старом греческом дворике с фонтаном, об акациях. Я так живо вспоминал дни, проведенные там с тобою, одни из лучших нашего последнего путешествия. Этой книжкой увлекается моя Танюша.

Ты сердишься на дежурного в прокуратуре. А я ему очень благодарен за его обман. Благодаря этому ты смогла хорошо провести свой отпуск. Это хорошая синица в руки. А журавли небесные, видно, не для нас. Прошу тебя, прекрати все хлопоты и отдохни от всех волнений. Видимо, еще не время. Со своей стороны, я решил подать заявление Уссурийскому прокурору, который разговаривал со мною. О каких комиссиях ты все пишешь. У нас о них давно болтают, но реального ничего нет. Я опасаюсь, что эти вздорные слухи перекинулись через заключенных в Москву. Вот и все. Прости за это внешнее письмо.

Целую тебя.

И мир прекрасен, как всегда[627].

Эти слова, моя любимая Сонюшка, мне вспомнились, когда утром я слушал в чистом воздухе чистые, свежие голоса птиц. Когда брал в руки, не ломая, прутики с лопнувшими почками и похожими на зеленые мелкие бусы — бутоны черемухи. Над изумрудными травами, над которыми поднимаются золотистые дубы — сохранившие свою прошлогоднюю листву, поднимались далекие, сегодня совершенно лазурные цепи гор.