Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 63)
Работа у меня, кажется, налаживается. О вызове ничего более не слышно. Вероятно, он и не состоится. Здоровье мое в хорошем состоянии. Привыкаю и к новым людям. У нас интересный дневальный в конторе, бывший чапаевец. Живой, острый, способный. Посылаю тебе свой набросок головы одного из сотоварищей по лагерю, напомнивший мне Данте. Он шапку носит как на рисунке. Правда ведь похож? Я ждал, что ты опишешь свою жизнь на фоне дома, окрестностей и людей, как рассказывала мне в вагоне о Можайске. Помнишь?
Целую милую,
Спасибо за блокнот. Он очень кстати.
Пришли, пожалуйста, полотенце и чайную ложку.
Обо мне не тужи: мне здесь не плохо.
Я под большим впечатлением речи Жданова. Читала ли ты ее?[607]
P. S. Не хочется расстаться с тобою. Еще немножко побуду, моя любимушка. Меня тяготит мысль — как ты переживаешь неутешительный ответ на свое ходатайство. Крепись и ты, Сонюшка. Еще раз скажу любимые слова Татьяны Николаевны. «Все пройдет — одна правда останется». С нами наше прошлое и наша любовь. Будем ими жить. Я ими смогу жить. Тебя, может быть, удивляет, почему у меня так мало надежды, что я, не зная ответа, утешаю тебя. Сонюшка, я верю, что справедливость восторжествует, 0+0+0 — даст, как и в математике, — 0, а не 8. («Здорово сострил, малютка» — помнишь Джона из «Сверчка на печи»?) Но я пока остаюсь под подозрением, а международное положение столь неблагоприятно, что заподозренных будут держать в изоляции. Мне так кажется. Ну а какие у нас средства рассеять подозрение? Нужно ждать более спокойного времени. Не может быть, чтобы из‐за лишь подозрения держали полный срок. Только бы меня вывезли из запретной зоны и разрешили повидаться с тобой. Милая, дорогая — будь спокойна, живи тем, что у тебя осталось хорошего, а ведь ты оглянись на свою жизнь — разве у тебя мало хорошего, чем можно заполнить жизнь. Мне так хочется приласкать тебя, успокоить, внушить тебе волю и к своей жизни. Люблю тебя крепко, и любовь моя всегда с тобою. Надо кончать, а мне так трудно оторваться от этого листика, ну еще раз до свидания в следующем письме.
Целую тебя.
Дорогая моя Сонюшка, пишу тебе наспех. Вот в чем дело. Ты уже знаешь, что я писал начальнику всего строительства БАМа Френкелю и напомнил ему 1) об организации мною на Медвежьей горе геолог. отдела в музее, 2) об организации дважды курсов технико-геологических изысканий и проведении их. Кончившие курсы себя вполне оправдали и на Беломорстрое, и позднее на канале Волга — Москва, и в БАМ’е, 3) что по его представлению я был освобожден с литерами ББВП и мне была оказана честь объявления этого освобождения и награды — в его кабинете его секретарем — Гареликом[608].
Напомнил и о его беседе в 1½ часа, которую он вел со мною у себя в квартире, когда я принес от геологического отделения ему коллекцию горных пород трассы канала.
В ответ на это из Свободного пришел запрос обо мне. Я заполнил особую анкету, обо мне послана характеристика. Но вчера мне сообщили, будто т. Френкель назначен в Москву начальником всего Гулага. Если так, то можно, вероятно, через него получить согласие на мой перевод в другие лагеря, куда ты могла бы приехать ко мне на свидание. Лучше всего на Волгу. Но если там малярия, то на Медв. Гору. Постарайся, если возможно, добиться у него приема. Если нет — напиши ему и сообщи то, что я написал тебе «во первых строках мово письма».
Еще раз напомню тебе пушкинское: «Но ближе к милому пределу мне всё б хотелось бы лежать» или жить.
Я думаю, что ты вместе со мной посмеешься над моими гаданьями с Пушкиным. Я иногда по вечерам открываю присланный тобою томик, и мне буквально каждый раз попадается что-нибудь значительное. Например — «Храните гордое терпенье», это непосредственно после твоего письма, где ты писала «терпи, терпи». Другой раз «Но не хочу, о други, умирать — я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Вероятно, если т. Френкель действительно переехал на днях в Москву, то из моего вызова без него ничего не выйдет.
Работы у меня много. Но здоровье мое опять укрепилось. Читаю присланную тобою книгу. Она была бы лучше в форме мемуара — для романа недостаточно художественной силы. Когда читал об их работе — сравнивал с нами — в особенности в прошлом году. Все же им лучше, я уже не говорю о моральной стороне.
Напиши мне о Шурке[609], что обещала написать. Получила ли ты письмо, в которое вложено письмо к Сереже в связи со смертью его бабушки[610].
Мне горестно думать, что ты уже в Москве. Мне было как-то легче, когда ты была в «Затишье». Целую тебя, милая, любимая. Твой
Встретил человека с острова Кубанск. озера. Ездил на пароходе «Чехов», помнишь этот пароход?
Дорогая, письмо задержал. Оно идет с оказией. Получил твое последнее письмо из Затишья. Как я кляну себя, что послал тебе то письмо от 22-го! Ведь были же от меня и хорошие письма: о Пер Гюнте, о сыне Павлиньке и др. Надо же было именно этому письму попасть в Затишье. Как жаль, что ты просила пересылать тебе письма. В основном же твое душевное состояние там именно такое, о каком я мечтал. Ты спрашиваешь меня о «Крейцеровой сонате»[611]. Я ее читал впервые в 15 лет. Конечно, понял не все. Но она совпала с моим отрицательным отношением к браку, хотя я и тогда сознавал, что источники у нас отрицания разные. У Толстого от тяжкого и темного опыта, у меня — от предчувствия иной любви, стоящей выше брака. К «Крейцеровой сонате» меня никогда не тянуло. Перечел я ее осенью 1934 года, в день, когда ты была в Переделкине. И я ужаснулся мраком этой вещи, и я не понял, как Толстой мог написать его. Ведь он же любил Софью Андреевну подлинной, хотя и измученной любовью. Он знал в браке много света, наряду с тьмою. Словом, мне эта вещь и неприятна, и непонятна. Сделаю только оговорку. Если бы я наблюдал любовь только через концлагерь, воспринимал ее лишь через здешние разговоры, я возненавидел бы ее в сто раз больше, чем через «Крейцерову сонату». Там она темная сила, а здесь она не сила, а тина, гниль — пола. Если я доживу до конца своего срока, я и то не смягчу своего отрицательного отношения к ней.
Я тебе приписал о встрече с человеком с Кубанского Озера, который помнил пароход «Чехов». Помнишь, вечера на воде. Изумительные краски севера, столь богатые тончайшими оттенками. Долгие, немеркнущие зори. Манящие дали. И белые, мощные стены Кирилова-Белозерска[612], над пышной изумрудной травой, не выжженной солнцем. И нежные, прозрачные таинственные фрески Дионисия в Ферапонтовом[613]. И наша воодушевленная семья экскурсионистов. Вспоминаешь отдельные лица и думаешь, думаешь о судьбе[614].
Здесь я сошелся с инженером, бывшим кузнецом, партийцем. Он мне по вечерам подробно рассказывает свою жизнь. Итак, ты в Москве, как-то она встретила тебя. Сохрани побольше в душе от чистого снега и от строгих сосен. А хозяевам твоим горячее спасибо от меня. Милая, родная — не тужи обо мне.
Итак, дорогая моя Сонюшка, будем стараться жить, несмотря ни на что. У меня на душе есть твердость, которая только изредка колеблется, и я падаю духом. Твердость, вероятно, оттого, что я благодарен судьбе за все свое прошлое; оно нерушимое, светлое живет во мне. Я сегодня думал о том, что приносит мне полезного лагерь. И вижу, что этот раз лагерь дает мне то, что в прошлый раз я недостаточно понял. Это живое ощущение, осознание материальной базы жизни. Правда. Знание того, что все вещи, все сооружения есть результат труда, часто тяжелого, уважение к этому труду мне было свойственно всегда. Но это все было как-то отвлеченно. Живого ощущения созидания этих материальных ценностей, понимания того, как они создаются, точного представления о труде, затраченном для их созидания, я не имел. Как до занятий геологией я как-то лишь художественно воспринимал ландшафт (художественно в широком смысле) и при этом статически. Так после занятий геологией я ощутил землю по-новому, динамически. Я ощутил за формами силы, их определяющие. Я понял динамику ландшафта. И теперь я ощутил вещи в их динамике, в их созидании, ощутил силы, вложенные в них, и труд, связанный с тягостью и с радостью достижений. Наконец, я подошел ко всей силе машин, помогающих и заменяющих силы человека. Стали мне понятнее и расчет, и план, лежащие в основе организованной работы. Итак — я стал несколько реалистичнее ощущать жизнь, конечно, это все еще в слабой степени. Я думаю, ты отнесешься положительно к тому, что я написал. Второе достижение — это то, что я стал ближе к жизни масс, не как созерцатель, познаватель, а как ее участник. Но об этом в другой раз.
Меня сейчас очень огорчает моя какая-то коренная неспособность к канцелярскому труду. Все дается с таким трудом, и дается ли? Надо к этим своим недостаткам относиться спокойнее, а я вот не могу и мучусь от неудач. Ну, до завтра. Уже поздно.
Как бы, Сонюшка я хотел этот вечер опять провести с тобою. Мне как-то грустно. В конторе я один. Шумит времянка. От нее тепло. Холода вернулись, и тянешься к теплу. В бараке холодно. Дневального у нас нет. Дневальный нашей конторы, чапаевец, работает над своим чемоданом. Он милый человек, с юмором. В лице остатки былой удали. Он мне не мешает. Мешает забота о сводке — цифры, цифры, цифры. А так хочется побыть с собой, а следовательно, и с тобой.