Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 62)
Там, в Славянке, мы, оставшиеся одни, по-новому стали ощущать свою любовь, свою слитую жизнь[602]. Тяжело мне было в понедельник, на неделю, покидать Таню. Она провожала меня, спускаясь с холма, занятого парком Самойловой (знаешь красавицу, написанную Брюлловым, с девочкой-турчанкой). Между двумя холмами вилась речка — Славянка. Здесь мы прощались на мосту. Таня оставалась на мосту, а я поднимался на второй холм. Как-то она сказала мне слова из песни «Мы простимся на мосту». И вот сейчас мои товарищи по заключению играют в нашем бараке «Мой костер в тумане светит».
Помнишь, когда я слыхал последний раз эту песню. Это было весной 1937. Когда мы с тобой после прогулки с Лидой по герценовским местам Ст. Конюшенной слободы — сидели на крыше «Праги», и перед нами в огнях простиралась Москва. Увижу ли ее когда-нибудь. Увижу ли тебя, моя любимушка, моя утешительница. Темная ночь. Ревет ветер. Мчится мгновенный век, снится блаженный брег[603]. Твой
А я все не могу кончить письмо. Я прочел статью Новича об Огареве. Он совершенно за общими фразами не дал почувствовать этого необыкновенного человека. Может быть, мне, если бы я был на воле, удалось бы написать статью о нем[604]. Ты мне не ответила, передала ли ты в рукописный отдел Лит. Музея мою статью, которую я просил озаглавить «Думы Герцена о былом» (если есть два экземпляра). Или же этого делать не следует. Но прошу тебя поставить это заглавие на статье, я имею в виду ту, где я писал о борьбе Герцена с временем за прошлое. Сегодня я в письме, по выражению Огарева, ушел «в святую даль воспоминаний». Прости, если что-нибудь было тебе неприятно. Но мне в эту тревожную от вьюги ночь так захотелось просто, непосредственно, ничего не опасаясь побеседовать с тобою. Поймешь ведь ты меня? Ну, будет.
Сегодня мой начальник значительно облегчил мне работу, и я надеюсь, что все наладится. Посылка, как всегда, прекрасная. Ты ведь знаешь, что от нее исходят флюиды твоих забот обо мне. Пришли мне, пожалуйста, чайную ложку. Очень нужна. Старая недавно сломалась. Я получил залатанные сапоги. Они велики, с непривычки неудобны, но зато я мог сменить на них валенки, т. е. убрать их, т. к. весна скоро победит зиму. Сегодняшняя метель уже из последних.
Целую тебя много раз. Спокойной ночи, еще раз
Пришли на конверты марки с видом Крыма.
Моя дорогая, моя любимая Сонюшка, как я обрадован твоим письмом из твоего Затишья. Как в нем я узнаю мою прежнюю Соню, слышу в словах письма интонации ее голоса. Как на меня повеяло тишиной, покоем и миром и, главное, уютом, теплом жизни, ее ритмами. И мне еще раз хочется сказать тебе спасибо за то, что ты поехала.
А я все бьюсь над цифрами. Сегодня был особенно обескураживающий меня день в смысле пригодности моей к этой работе. Я ее понял — но — … не могу ликвидировать наросшего за это время долга. А ночные сидки — изнуряют, и работоспособность падает. Вот я сижу, как дядя Ваня Чехова над цифрами, и мне чудится голос твой, голос Сони — «Милый дядя Ваня, мы отдохнем, мы отдохнем». Почему ты восприняла мое письмо о твоей тоске как упрек, а не как выражение любви, заботы, тревоги? Неужели же я хочу, чтобы ты в письмах не отражала себя данного дня. А мои упадочные письма. Неужели же мне писать тебе только тогда, когда на душе у меня твердо, устойчиво, а в дни, недели упадка — молчать или притворяться. Нет, наша переписка приняла такой характер, что мы уже не вправе писать друг другу деланые письма.
Ты просишь написать меня опять о своем бытие. У меня за исключением моей канцелярской бездарности все благополучно. Люди на колоннах сыты. Вырабатывают высокий %. Нет стремления давить непосильными нормами. Каждую неделю — нет, каждые 2 недели или собрание, или концерт кружка самодеятельности — или же спектакль. Художественная часть, конечно, «постольку-поскольку». Но все же она вносит некоторое разнообразие в нашу монотонную жизнь.
Люди здесь меня окружают иные. Это уже не колхозники. Почти все бытовики. Много молодых. Есть веселые. Тут б<ывшие> мелкие служащие, злоупотребившие властью. Тут кассиры-растратчики, тут служащие, под пьяную руку наделавшие бед. Они поют, смеются, борются, как мальчуганы, их сажают в «кондей» (карцер) за выпивки. В нашем бараке редко смолкает музыка. А мне порою жаль строгий стиль 184-ой колонны с ее колхозниками, которые, по существу, мне симпатичнее этих совслужащих, которых здешние рабочие зовут «придурками» и недолюбливают их. Впрочем, пристально приглядеться к своему новому окружению я не успел. Все время поглощает работа. Со своими знакомыми по 188-ой почти не вижусь. Но у меня есть маленькое дело «для души». Это разноска писем и их раздача по баракам. «Это он, это он, ленинградский почтальон» (Маршак)[605]. Меня встречают дружелюбно. «А вот и наш дед с письмом». Усаживают на скамью, слушают имена, притаив дыхание. Когда кому письмо, кричат «Ну, танцуй». Те, кому долго нет писем, сердятся на меня. «Нехороший дед, нет от тебя проку». Ну, вот и листочек закончен. А уже до подъема, до «зори» недалеко. Целую тебя, целую и еще раз целую, твой, твой Коля.
Получил извещение на посылку.
Пришли чайную ложечку.
Дорогая моя Сонюшка, час еще не поздний. За окнами все бело. Вчера большими, обильными хлопьями выпал снег. Даже деревья стоят белые, хотя инея нет, но большие хлопья осели в ветвях. Я один в конторе. Голова моя отяжелела от скачки цифр, и я устраиваю малый перерыв, чтобы побыть с тобой. Увы! Ты уже покинула Затишье, и мои мысли должны опять лететь к Арбату.
Первый раз сажусь писать тебе, не зная, о чем буду писать. Но меня потянуло к тебе, и я взял этот листик бумаги.
Начну с посылки. Дошла она очень хорошо, даже лук не пострадал. Только почему-то «Литературная газета» оказалась порванной. У меня получился излишек продуктов, и <я> тебя еще раз прошу сократить присылки. Самое ценное: сухари, сахар и масло. Пришли мне: полотенце и чайную ложку. Вот мои нужды.
Я живу сейчас под знаком смерти бабушки Катюши[606]. Хотелось бы многое заново передумать, и нет никакого досуга для мысли, которая была при физическом труде. Нет даже выходных дней. И по ночам мне снятся столбцы цифр.
С работой я не справляюсь. Если ее не изменят, мне придется перейти на что-нибудь другое. Конечно, то, что у меня было осенью и в начале зимы, — исключительная удача в служебном отношении. С работой я справлялся. Имел удовлетворение. Имел досуг. Но здесь большие преимущества в смысле лагерного режима — много легче. Это очень большой плюс. На работу мы ходим без конвоя, т. к. все строительство (обнесенное, конечно, оградой) непосредственно примыкает к лагерю. Старший техучетчик (я младший) — человек, всю жизнь провозившийся с цифрами, очень дельный, так вросшийся в счета, что, когда говорит, перебирает кругляки счётов, как бы аккомпанируя своим словам, — работает он и днем и ночью. Только иногда засыпает во время работы, но ручку пера не выпускает из рук; так он может дремать час и больше. Меня смущает его рвенье: как-то неловко уходить, когда он, такой усталый, остается, словно приклеенный к своей табуретке. Ходят темные слухи («параши») о том, что через месяц будет этап. Куда — в точности неизвестно. К лучшему ли, к худшему ли готовит нас судьба, или же мы останемся еще на месте. Когда будешь хлопотать о моем переводе в другие лагеря, то мотивируй главным образом не здоровьем, а невозможностью иметь свидания. Ведь это же главное — а в смысле перемены климата — наш Дальний Восток разнообразен. На севере его найдутся места приемлемые и малярикам. Здоровье мое в хорошем состоянии. Хинин мне отдали на руки. Ну, возвращаюсь к своим цифрам, моя любимушка, до свидания в следующем письме. Твой
Что бы это значило — опять извещение на посылку.
Дорогая Сонюшка, моя милая, любимая, — еще от тебя письмо в маленьком самодельном конверте. Как мне досадно, что ты просила переслать тебе письма в твое «Затишье», мне так хотелось, чтобы ты отдохнула от меня. Мне так было ценно по твоему настроению твое первое письмо, где ты писала, что отошла от всего, что ты с природой, воспоминаньем светлым и мечтою. А тут два моих письма, из которых одно я вообще зря написал (о переживаниях во время малярии). Мне так хотелось, чтобы оно пропало, как хочется, чтобы не дошло и предыдущее письмо, в котором я писал о возможности использования меня по специальности. Я ничего не должен скрывать от тебя, как и ты от меня. Это требует наша любовь. Но не следует мне писать в минуты (ведь не может же их не быть), когда я слабею, не нужно вводить тебя в круг своих волнений. Так говорит забота о тебе. Но я ставлю себе вопрос: ну, а если Соня — не пишет тебе о своих переживаниях, если они тяжелы — хорошо это — и я отвечаю: нет. Нам нужно жить вместе, хотя бы и в разлуке. Сознание, что мы не таимся друг от друга, дает большие силы переживать разлуку, и часы обостренной муки или тревоги — искупляются этим сознанием. И вот я борюсь с собой. То, кажется, нужно быть сдержаннее, то нужно писать так, как есть, о самом себе. Ну, во всяком случае, мне очень досадно, что письмо это — пришло к тебе именно в Затишье. Это мне наказание за мою слабость. Из моих писем ты поняла, как я рад, что ты погостила у своих знакомых. Это было нужно и мне. Ведь я живу тобой. Тобой и детьми и жизнью двух-трех друзей, о которых я знаю только через тебя. Но, Сонюшка, у детей своя жизнь и свой путь. Одной из самых страстных, самых заветных мечтаний моих, мечте о жизни в детях нанесены жестокие удары. Значительная часть их жизни прошла уже без меня. И тетя Аня им будет ближе меня. Ну что ж, она заслужила их благодарность. Их и мою.