реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 56)

18

Это было весной 1914 г. Я с Татьяной Николаевной осматривали руины виллы Адриана[552]. Я тебе напомню о нем. Это был человек, стремившийся все испытать. Владыка тогдашнего мира, выдающийся администратор, путешественник — объездивший чуть ли не весь «круг земной»[553] (как выражались тогда), немного поэт, кажется, также архитектор и скульптор — блестящий представитель, можно сказать, первого Возрождения Античности[554], если под ней понимать одну Элладу. К концу жизни, устав от блужданий и в прямом, и переносном смысле слова, он покидает свою столицу и поселяется вблизи нее у древнего Тибура[555]. Здесь он хотел окружить себя всем, что он любил. Создать микрокосм, отражающий большой мир — макрокосм. Он назвал вершины Сабинских гор[556] — любимыми именами Эллады: Парнасом[557],

Пелионом[558] и Оссой[559]. Реку Анно[560] — переименовал в Алфей[561]. Он построил храмы всем богам Востока и создал Серапеум[562] — к которому проложил Конопский канал. Но среди храмов — лучший был посвящен не богам Востока и Запада, а прекрасному юноше — Антиною[563]. Он создал Елисейские поля — для блаженных душ (помнишь Елисейские поля — в моей родине — Софиевке?). Но самое замечательное на этой вилле было — это храм 7 философов[564], начиная от Фалеса — кончая Аристотелем, и замечательная стена — Пойкиле[565], воспроизводящая ту, в тени которой прогуливались в Афинах философы, стена, украшенная фресками самого Полигнота[566]. Окружив себя изумительными статуями, привезенными из Эллады, он встречал здесь, на своей вилле — свой закат. Но умирая, «в предсмертном бреду»[567], как выразился его биограф[568], — он написал стихи — в которых обнаружилось со всей обнаженностью его духовное банкротство. Вот они, в переводе.

Душонка моя, блуждающая, изнеженная Друг и спутница тела В какие теперь края направляешься Бледная, коченеющая, нагая И нет в тебе твоих обычных шуток.

Вот итог жизни того, кто все испытал. Прошли века, тысячелетия. Над руинами города вознесли свои кроны торжественные пинии. Готические кипарисы окружили обвалившиеся стены, сохранившие следы мраморной облицовки. Заросли олеандров нежно благоухают между рухнувших колонн, по которым вьется темный плющ, а на одной застыла со своими зоркими глазами ящерица. Над сочной травой поднимаются — как пылающие ярко-красные огоньки — огромные маки. А там — в долине реки Анно — серебристые оливковые рощи — а еще дальше — завершая панораму — синеют плавные вершины Сабинских гор. Темнеет. Мы покидаем эту зачарованную землю. В сапфировом небе, чуть отливающем изумрудом, — засияли пока еще редкие звезды. Пыль на дороге — снежно-белая. Я нигде не встречал такой пыли. Мы идем на свет фонарика траттории. Т. Н. в соломенной шляпе с большими полями и голубом шарфе. Трельяж обвит виноградом. Светлый полог — прикрывает днем террасу от палящего солнца. Но сейчас, в сумерках, он похож на белый парус. Мы занимаем место у маленького столика. Нам дают тонкие макароны с томатами и темно-красное вино. Мы сидим молча. Кроме нас никого нет. Тишина. По дороге, покрытой белой пылью, идет мальчик со скрипкой. Он останавливается перед нами, достает смычок и начинает играть, а потом и петь. У него большие печальные черные глаза, волнистые волосы, сквозь загар проступает легкий румянец. В голосе его, еще не окрепшем, так много драматизма. Лицо такое серьезное. Он пел арию Надира из «Искателей жемчуга»[569]. Знаешь ли ты ее? Сегодня почему-то эта ария все время звучит мне. Мы впоследствии слышали ее в исполнении Собинова. Он кончил петь. Не улыбнувшись, грациозным жестом снял шляпу, чтобы поблагодарить нас за полученные сольди. А мы отчего-то долго смотрели ему вслед. Ты знаешь, что я верю, что все пережитое как-то сохраняется в местах. Вилла Адриана насыщена ароматом поздней, мечтательной Эллады, уже пережившей себя и возрождавшейся впервые на новой почве. Душевное банкротство Адриана — воспринималось здесь не как поучительный урок краха пенкоснимательства, а придавало тот трагизм этому человеку — который отражен не столько на его лице, сколько в чертах (особенно верхняя часть лица) его любимого Антиноя. Помнишь ли ты это лицо с тонкими, почти прямыми, сдвинутыми бровями. На вилле Альбани есть замечательный рельеф с Антиноем, снимка с которого я нигде не встречал.

Не подумай, Сонюшка, что я схожу с ума, что вдруг пишу тебе такие письма в этом бараке, где на нарах спит 80 моих товарищей. Мне хочется перенестись, хоть в беседе с тобой, далеко, далеко в прошлое[570].

Прости. Целую тебя.

Милая моя Сонюшка, пишу тебе последний раз на нашей стройке. Завтра я здесь кончаю работу, что будет дальше — неизвестно. Я несколько нервничаю, но духом не падаю. Вчера была почта, но письма от тебя не было. Последнее от 28–29 ноября. Одно получил вчера от 10/XII. Неужели Новый год я встречу без привета от тебя?

В последнем твоем письме от 26/X (видишь, как запоздало) ты пишешь, что ходишь без зимнего пальто, что ты себя закалила. Меня это обеспокоило. Я тебе уже писал, что прошу тебя не так полагаться на свое здоровье.

Чем больше я живу с этими людьми, очищенными от шпаны, тем более я начинаю по-человечески разбираться в них и во многом прощать их недостатки. Мое положение среди них определилось. Я им чужой. Они со мной редко разговаривают. А между собой по вечерам охотно болтают о своем былом хозяйстве преимущественно. Но меня они не сторонятся. Часто обращаются с просьбой поделиться хлебом, супом и т. д. Иногда обращаются за каким-нибудь советом. Недавно наш кузнец получил от одной знакомой письмо с извещением, что жена ему изменила. А жена все время пишет нежные письма, и вместе с доносом пришло и письмо от жены, полное грусти и заботы. Кузнец в отчаянье читал мне письмо. Я ему не сказал, как обычно говорят: «эка, что, разве баб мало, сколько хошь этого добра». Я ему ничего не сказал в утешение, кроме того, что не следует так доверяться доносу, явно написанному по злобе. Сказал, чтобы он не оскорбил в своем очередном письме жену, а что утешать в таком горе, если это правда, нечем. А его боль я хорошо понимаю. Этот человек во сне улыбался. Итак, как видишь, меня не сторонятся. Не сразу установилось отношение ко мне: к интеллигенции подходят непросто. Нужен нам такт. Раз — еще летом — мы разгружали вагон кирпича. Пришел прораб и начал браниться, что неосторожно бросают кирпич, он разбивается. Я объяснил, что так бросают лишь битый, а цельный спускают по трапу. «Почему Вы, культурный человек, вообще не помогаете, не делаете замечаний товарищам». Я ему сразу не ответил. А потом подошел и сказал: «Т. прораб, я рядовой рабочий, но вместе с тем я интеллигент. Если я, не занимая никакой должности, буду давать указания товарищам, ко мне будут относиться как к лицу, старающемуся стать начальством — „ты там инженерствовал, а здесь ты как мы — знай свою кирку да помалкивай“. Я стараюсь иначе. То, что я слабый, болезненный, непривычный и пожилой, — это видят все, и то, что я стараюсь выполнять задания, тоже видят все. Я дисциплинирован — вот и все, чем я могу воздействовать на других». То, что я не стараюсь пролезть в бригадиры и десятники, — было оценено. Я ничем не хотел как интеллигент выделиться, за исключением того, что в быту я оставался вежлив и никогда не ругался. Мне будет жаль расстаться с колонной, где уже установились приличные отношения. Недавно я стоял в очереди к лекпому (у меня небольшие отеки лица). Из очереди вышел, чтобы посидеть после работы. Когда я вернулся, кое-кто заворчал. Но общий хор за меня заступился. И вот один, мне даже незнакомый, тихо сказал соседу: «Если бы все были такие, как этот, жить было бы можно».

Пишу тебе об этом, чтобы успокоить тебя касательно отношения ко мне моего окружения. Но из всего этого ты видишь, как я одинок, может быть, так и надо; надо довольствоваться нашими письмами. Жить будешь ты. Живи за себя и за меня.

У меня почему-то такое чувство, словно ты недовольна моими письмами. Напиши правду. Возвращаюсь к окружению. Прислушиваюсь к оживленным беседам, к смеху. И чувствую совершенно другой мир. Не потому, что их интересы другие. Их интересы мне понятны. Но их подход к ним — какой-то совершенно другой. У них совсем особый язык. Он напоминает отчасти и детский обилием восклицаний. В нем много юмора, шутки, и мне и этот юмор, и шутки не всегда понятны, но слушатели смеются. Значит, все в порядке. Мне нравится их простая образность. Так один выругал тех, кто входит в барак не закрывая дверь, — «словно коровы». И подлинно, идут лениво, вяло… Ну вот и бумаге конец, а с ней и письму.

Целую тебя, моя Сонюшка,

Пришло твое письмо от 2/XII и согрело меня накануне Нов. года. Его чтением и перечиткой писем детей я встретил Н. Г. На это письмо скоро <нрзб>

Новый год встретил во сне. Еще раз, Сонюшка, с Новым годом!

Дорогая моя, любимая моя Сонюшка, боюсь, что из предыдущего письма ты не поняла, какое впечатление на меня произвел твой ответ на мое письмо о прошлом. Мне было мало моего осознания смысла связи между первым и вторым браком. Твое понимание и оценка моего письма дали мне чувство большой полноты и завершенности моей личной жизни. Ты опять была на высоте. Я сейчас упомянул одно твое письмо, но я имею в виду оба, где ты пишешь о нас. Как хорошо, что опять наладилась наша переписка! И вот видишь — мне грустно по вечерам, когда нет твоего письма. Перечитываю старое. Такова наша жизнь в письмах.