Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 54)
Я знаю твердо сейчас одно — у меня есть Сонюшка, и вот то общение, которое я получаю через письма с тобой, дает мне силы, нужные не только для жизни, но и для работы, которую мне здесь дают. Только что пришло твое письмо от 16/XI, отправленное из Москвы 17го. Это опоздавший № 6. Оно полно тревогой обо мне. Твой адрес я сообщил еще до твоей просьбы[545]. Первая весточка о детях — «все благополучно». Ты помнишь Р. Роллана, в «Жан Кристофе» есть Грация, я Т. Б. называл своей Грацией. Я очень рад, что моя догадка оправдалась и роман Голсуорси, присланный тобой, был именно той последней книгой, которую читала Татьяна Николаевна, и я, живя образами этой книги, приобщился какой-то частичкой к ее последним дням.
Ты можешь быть уверена в том, что в своем обращении я дал ответы на все предложенные мне вопросы. Какой же смысл иначе писать заявление. Я совершенно уверен и в том, что никакой клеветы на меня не было, так как мне был бы предложен какой-нибудь вопрос. Все основано на одних подозрениях, начало которым положено запиской Григорьевой. А я не сумел их рассеять. В этом вся моя трагедия.
Зима у нас стоит прекрасная. Ясные дни, без сильного мороза и без сильных ветров. Так хорошо снег хрустит под ногами. Посылок еще нет. Ты спрашиваешь о какао и валенках. Какао я, конечно, очень ценил и не знаю, почему на него не откликнулся. В Бутырках я с несколькими заключенными купил какаовый порошок, кило стоит, помнится, 7 рублей. Если вздумаешь послать какао, достань этот порошок, он несколько хуже, но много дешевле. Хотелось бы какого-нибудь сыру. Очень прошу опять рис. Вместо валенок нам выдали теплые гетры и к ним обувь. Ногам тепло. Эх, места нет. Надо прощаться. Ну, целую, целую, целую.
Как здоровье дочери Ивана Михайловича?
Сейчас, дорогая моя Сонюшка, вечер, и мне хочется побыть с тобой. Сесть рядышком на нашем диване мы не можем. Будем пользоваться тем, что у нас осталось, — листиком бумаги. Когда ты их вкладываешь в посылку, думаешь ли ты о том, что они вернутся к тебе, испещренные моими каракулями?
Вчера получил посылку от 21/XI. Сонюшка, если бы я не знал тебя так хорошо, я подумал бы, что ты кокетничаешь, упрекая себя за эту посылку, полную таких чудесных вещей (икра, сыры, мед, напомнивший мне вкусом розовое варенье и т. д.), и такую обильную посылку! Но я знаю твою искренность; через письма (а не посылку) знаю, в каком душевном состоянии ты посылала ее, тем более дорога мне каждая вещица, тобой в нее положенная. Тем более трогают они меня. Посылка пришла как раз к 19му, ты знаешь, что это памятный для меня день[546]. Завтра, вероятно, ты будешь вспоминать меня, и мне от этого сознания будет легче в моем полном одиночестве. Сегодня получил еще три твои письма (№ 3–7–8/XI, № 4–10–11/XI и № 10–29/XI). Пришло еще письмо от Сережи с описанием домашнего быта и занятий. Итак, как видишь — я «богат и славен Кочубей, его поля необозримы»[547]. В предыдущем письме я писал тебе о другом письме от детей, бесконечно тронувшем меня.
Ты пишешь о своей беседе с твоей подругой о своем женском. Ты хотела ей задать вопрос о деторождении. И я хотел тебе задать этот вопрос. Когда умер мой друг Вс. Ник. Белокопытов, я помню, мы, его близкие, очень жалели, что после него не осталось детей. Вот и я теперь часто задавал себе вопрос — ну а ты в какие-нибудь минуты не жалела, что у нас с тобой нет детей? Или же, наоборот, тебя успокаивало это, делало тебя свободней от жизни?
Мне все вспоминаются слова Нат. Ал-овны Герцен: «Какая смелость, какая дерзость дать человеку жизнь и не иметь средств сделать его счастливым»[548]. Не многие матери ставили себе этот вопрос. А ведь она хотела иметь много детей. Мне бы только слова «счастливыми» хотелось дополнить «и хорошими». Твои рассказы о дочери В. М. — я помню. Бедная девочка! Но о себе скажу, что я очень не хотел бы, чтобы моя судьба бросала тень на жизнь моих детей. Мне бы так хотелось, чтобы в их сознании я остался счастливым человеком, благословляющим свою жизнь.
Ты часто в письмах извиняешься, что пишешь все о себе. А как же иначе? Что мне больше всего нужно от твоих писем? Короленко в своем предисловии объяснял, что он, излагая свои воспоминания, хотел избегать самого себя и пытался смотреть на себя извне. Оттого он и назвал книжку «Воспоминания моего современника». Мне же думается, что писать о себе как таковом, как о чем-то единственном и неповторимом, есть не только право, но долг каждого человека, что ведь есть тоже своего рода отдача себя. Так писал Герцен в «Былом и думах». Тем более это нужно, когда пишешь любимому и любящему. Неужели же ты бы хотела, чтобы я перестал писать о себе. Итак, пиши о том, что у тебя на душе.
Да, ты права, о «Трех сестрах» я вспомнил в первые же часы нашей разлуки. Мне очень хочется, чтобы ты побывала на этой пьесе в МХАТе. Как я рад, что ты была на юбилейной выставке, ему посвященной. Твои опасения, что у Гогуса с молодой женой не все вполне хорошо, вероятно, основательны. Гогус любит пользоваться моей терминологией, и противоставление благополучия — счастью — свойственно и ему. Как бы хотелось думать, что это случайная фраза. Мне так хочется, чтобы ему было хорошо. Я вот сейчас вспомнил, как ты мне сообщила тогда в Ялте, что дозвонилась к нему, и как мы были с тобой у него в туберкулезном диспансере. Сонечка, забудь и думать, что мне свойственны такие мысли — «она на воле, значит, ей хорошо, а я — в лагере — значит, мне худо». Это абсолютно чуждо мне, абсолютно. Каждый из нас и страдает, и радуется по-своему. А жизнь — трагедия. Это верно. У Ромен Роллана Жан Кристоф говорит: «Жизнь — это трагедия. Ура!»[549] Это хорошо, это ура. «Узнаю тебя жизнь, принимаю и приветствую звоном меча»[550]. Да, я не с Иваном Карамазовым, а с Жаном Кристофом принимаем жизнь — пусть она трагедия. Это сознание поднимает душевные силы. Я верю в жизнь, я люблю ее.
Ну вот, листику конец. Конец беседе.
Я беру тебя за руки, обнимаю и крепко целую.
До свидания.
Моя дорогая Сонюшка, писем от тебя опять нет. Видимо, и мое письмо, в котором я изложил свои мысли о любви, — пропало. Пишу тебе опять то же самое на всякий случай[551]. Ты писала о трагичности жизни. Один из признаков ее — это хрупкость хорошего. Помнишь мысль Вахтангова?
Я думал часто о том, отчего дети особо одаренные, особо морально значительные — часто умирают так рано. Так было с моей Таточкой. А помнишь «Книгу о маленьком братце» — помнишь образ маленького Свена? О таком рано умершем мальчике — Мите Боткине писал в одном из стихотворений Фет. У тебя есть, конечно, свои примеры.
Моя пламенная любовь ко всему морально и духовно значительному привела меня с юных лет к преклонению перед ним в жизни, к стремлению служить и охранять его в жизни, бороться за него. Среди прекраснейших в жизни я считаю любовь, какой она может стать.
Любовь есть подвиг, т. к. требует постоянных жертв, требует отказа не только от эгоизма, но и от эгоцентризма — это в отношении себя; а в отношении обоих она требует борьбы и победы над тем полом, который нам дан природой и общественной средой, не для его подавления (аскетизм), но для его творческого преображения.
Любовь есть путь, она требует всегда движения вперед, не терпит остановки, застоя. Этот путь должен быть путем ввысь, т. е. лестницей — к новым вершинам через борьбу, через творчество. Любовь требует больших жертв и отречений. Воля любящего должна создавать для всяких случайных и дурных порывов — плотины, чтобы выше и выше поднималась прозрачная вода любви, а не терялась в болотистой почве, где она загнивает и грязнится. Любовь должна отсекать все соблазны, «не верить мгновенному», не поддаваться чарам многоликости. «Как ты творишь свои статуи?» — спросили Микеланджело. «Я беру кусок мрамора и отсекаю все лишнее». Если дать развиться всем порывам эроса — мир любви вырастет кустом, без ствола; если отсекать все мгновенное во имя единого — то образуется ствол прекрасный как у кипариса, бука, пальмы и пинии.
Но самое важное не только то, что любовь должна творчески преобразить пол, она должна творчески пересоздать всю душу и достичь чуда: жизни в другом, как в себе, жизни в одном мире, сосуществования в едином. «Спящий живет каждый в своем мире — для проснувшихся мир один» (Гераклит). Любовь есть пробуждение двух в одном мире. Единомыслие есть дар любви. Оттого любовь есть и тайна, «непостижная уму» (Пушкин). Разум охватить ее существо бессилен. Она доступна только мудрости. В любви открывается одно из начал жизни — лик — неповторимый, незаменимый, единый во вселенной, во всех временах и пространствах.
Итак, любовь есть подвиг, тайна и чудо. Беря много сил у человека, она стократно возвращает их и повышает ценность личности для общества. При этих возможностях от любви нужно многое требовать и от нее много можно ждать.
И мне больно и за любовь, и за людей, когда они в своем нетерпении жить или в страхе перед одиночеством в борьбе с собой уступают неподлинному, суррогату. И еще грустнее, когда люди глухи и слепы и совсем не ведают подлинной любви, а принимают за нее лишь чувственное наслаждение. Тогда они погружаются в тину темных сил пола, в ничто, о чем так хорошо свидетельствует тот смысл, который придается ими же всем этим непотребным словам как понятиям ничтожества, зла, надругательства. Если такой человек хочет сказать, что он плюет на что-нибудь, он употребляет этот гнусный термин русской брани. Этими же словами пользуются для определения — отрицания. Нуль и отрицательные понятия — вот смысл всего связанного с матерщиной. Таким образом, эти распущенные люди всем своим языком вынесли безусловное осуждение тому половому миру, в котором они живут. Пол, эрос стал для них началом зла или пустотой. Он действительно ужасающе пуст и предельно мерзок.