Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 53)
Вчера читал этот №. Сколько я пережил, читая его! Ничто не заглохло во мне. Как хотелось полемизировать с Г. Волковым, который не дает принципиального различия между Литературным музеем и Художественным, в котором непосредственно демонстрируется самый объект изучения. Как мило он навел критику на собственную разработку темы — Пушкин и Лицей! Вот статья М. Беляева о Тарханах Лермонтова. Ведь это мне поручалось с ним организовать там музей! Помнишь? А вот статья Любовича о выставке Н. Островского. Там упоминается добытый мной в Ленинграде материал серии с картин Пахомова к «Как закалялась сталь»[540]. Вот статья М. Рыбниковой: литер. экскурсия и куст. музей. Я видел этих людей, я слышал, читая их работы, их голоса. Как все это мне дорого, как во мне все трепетало! Как было мучительно больно, что все это только прошлое.
Ну вот, а ты, глупенькая, еще подумаешь, зачем я послала ему. Да очень хорошо. Я готов страдать так, как страдал вчера в уснувшем бараке, читая этот журнал. Ведь это страдание в какой-то мере приобщает к прежней жизни, а в этом моя жизнь. «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Лишь бы быть, хотя в бьющихся мыслях, там, с вами в Москве. «Радость жизни былой ни одна для меня не погибла. Я только жизнь изменил, но не окончил я жить». Вот запомнившаяся мне эпитафия, кажется поэта Авзония. Я часто спрашивал, не лучше было бы — если бы катастрофа разразилась раньше, в менее острый момент, например в июне 1936 г. Может быть, я был бы теперь где-нибудь в Семипалатинске в ссылке. И знаешь, что я отвечаю себе. За эти два лета (1936 и 1937) с их поездками в Детское Село, на Кавказ, в Крым, с весной 1937 г., с последней зимой, с Пушкинскими выставками, выставкой Герцена, с книгами о Герцене, над которыми я работал, с посещениями с тобой концертов, театров, с загородными поездками, со встречами с друзьями, с нашим домашним бытом, со всем, всем, что было нашей жизнью. И я отвечаю, нет, не меняю эти полтора года — на полусвободу ссылки. Так, как послано судьбой, так лучше. Имея за собой ту жизнь, которую прожил я, те почти полвека — можно все перенести и ждать конца. Только бы твои письма доходили до меня! Сонюшка, милая Сонюшка, вот бы взять тебя за руку и присесть рядышком на наш диван. На столике скоро зашумит электрический чайник. «Чайник начал». Улыбнись же мне, моя Сонюшка. Как я вижу тебя ясно порой.
7-го. Сегодня Екатеринин день. Думаю о всех, носящих это имя. О матери моей, о матери Татьяны Николаевны, о дочери Ив. Мих. (как грустно, что у нее опять приступ ее болезни), о двух тезках, которых так связала болезнь одной из них. Передала ли ты им мой привет к этому дню. Или письмо мое с ним запоздало.
Читаю «Советский Музей». Мураново… Наша первая поездка. Черная земля, пахнувшая так бодро и свежо, островки снега… усадебная рощица, еще обнаженная, но под деревьями уже первые цветы, которые мы собирали, — а потом это чудесное, культурное гнездо с замечательным живым экспонатом — внуком поэта…
Ну, нет места. Целую.
Одет я вполне тепло с ног до головы.
Много думал о своей матери и наших взаимоотношениях. Ночь. Трещит сверчок. Писем нет.
Если не трудно, вышли мне «Как закалялась сталь» в дешевом издании.
Заинтересовала статья (и факт ее появления) В. Невского — этим альбомам достается сильно[541].
Дорогая, любимая Сонюшка, мне так грустно, что в нашей переписке теперь происходят такие интервалы, знаю: не по твоей вине. От детей тоже ничего нет, и уже давно. Я все надеялся, что письма твои за октябрь дойдут все же с опозданием, как и посылка, но на этот раз, думаю, около 4х — пропало. Все же окончательно надежды не теряю. Если бы знать только, что ты получаешь по-прежнему регулярно мои письма и не возмущаешься из‐за отсутствия их.
Опишу тебе человеческое окружение. Хорошо то, что я живу в бараке с теми, с кем работаю. Хорошо то, что состав бригад как-то утрясся. Теперь люди, свыкшись, перестают мало-помалу относиться друг другу как минутные пассажиры московских трамваев. Люди, свыкаясь, начинают хоть немножко чувствовать друг друга, появляются моральные сдержки. Так как я ни с кем не сближаюсь, то мое окружение, естественно, мои соседи по нарам. Это почти всё колхозники. Мой ближайший сосед — самарец, сын раскулаченного. Сухой, высокий, — похож на англичанина. Страстно любил сельское хозяйство, теперь плотник-десятник. Рано сдал — старше кажется на 10 лет, чем есть ему на самом деле. Замкнут, степенен, трудолюбив, но как-то надломился и машет рукой — «все равно». От семьи оторвался. Жену потерял в ссылке. Теща осталась с подростками. Не пишет домой. «Я им помочь не могу, я их помощи не хочу». Другой — бесшабашный, с большим юмором, ужасный ругатель; его хриплый бас все время разносится по бараку, иногда вызывая взрывы смеха. Ему хочется играть роль человека, которому море по колено. Третий — красивый, жизнерадостный юноша-белорус. Сильно тоскует по молодой жене. Но его тоска как-то побеждается присущей ему жизнерадостностью. Я любуюсь им, когда он с увлечением, разгоряченный колотит кувалдой по клину, разрыхляя землю, или дробит камень, а искры во все стороны. Много в нем кипучей энергии. Все ждет писем из дому. А получит — и станет такой грустный. С ним рядом другой белорус — краснощекий, упитанный своим белорусским салом, неунывающий, жизнерадостный. Любит почитать популярные книжки Рубакина[542] и нет-нет спросит меня об извержении вулканов или строении Солнечной системы. Еще один сосед, с которым я не расстаюсь во всех трех колоннах. И этап мы проделали вместе. Это работник прилавка у Никитских ворот. У него при смерти жена, а дети пишут очень редко, много реже моих. Это мещанин, не порвавший корней в деревне, живой, не без хитрецы. По существу, он тоже жизнерадостный человек, но сильно подавлен семейным положением. Ко мне относится заботливо. Трудно мне что-нибудь еще написать о них. Есть один, с которым я уже (3й день, когда появились шахматы) сражался и побеждал. Он поразительно в своей шапке с опущенными ушами похож на Данте. Когда я смотрю на него вечером при тусклом свете керосин. лампы — мне и прямо кажется фигурой, спустившейся с фрески Орканья[543]. Появление шахмат для меня приятное новшество.
Я часто упрекаю себя за то, что так мало, в сущности, интересуюсь окружающими меня людьми. Я думаю, если бы я углубился в свои впечатления, многие из них показались бы мне более значительными, более понятными. А все как-то занят своими думами.
9ое вечер, барак. От тебя еще три письма: № 5 (после № 1) от 16го/XI, № 7 (от 20го) и № 8 (от 22го). Как болело сердце, когда читал о твоих волнениях из‐за отсутствия писем. И вместе с тем, Сонюшка (не осуди меня), но в этих строках столько любви — что от них веяло таким теплом. Милая, милая — чем же мне порадовать тебя. Получила ли ты после письма от 1го/XI длинное письмо о любви (теоретическое). Я в него много вложил. Меня письма твои утешили и в другом отношении. Я как раз сегодня на обратном пути угрызался мыслью, что в отличие от тебя так плохо умею выразить, передать мое чувство к тебе.
Грустно одно, что такие сейчас перебои в нашей до последнего времени столь благополучной переписке. Вчера мне вернули еще «Тургенев и его время»[544]. Как я тебе благодарен за эту книжку. Сейчас буду читать ее, если позволит усталость. Когда мы вернулись сегодня в барак, нас встретил сюрприз — на окнах висели занавески — и это сразу придало уют. Много писем. Мой сосед — красивый парень — получил 6. И так мило краснел, читая их. Делал себе из твоего риса и изюма отличное кушанье.
Милая, дорогая, любимая — как мне сейчас хорошо с этими тремя письмами. С ними я опять силен: целую тебя, моя жена.
Моя дорогая Сонюшка, моя любимая, давай опять побудем вместе. В твоих письмах опять перерыв. Неужели надолго. Перечитал твои три последних. Они полны тревоги из‐за отсутствия писем от меня. Как мне хотелось утешить тебя, приласкать, моя голубка. Письмо это ты получишь к зимним праздникам, к Новому году. Ну что ж — с Новым годом, Сонюшка, если бы он вернул нам наше старое счастье!
От детей очень давно нет писем, и в твоих письмах нет известий от них. Напиши тете Ане, узнай, что у них, и попроси ее последить за их ответами на мои редкие письма. Мне очень-очень грустно без них. Помоги мне и в этом. Ты напрасно думаешь, что впечатления от твоей поездки уже изгладились. Я часто перечитываю те 4 письма, и они для меня остаются источником радости. Между прочим, недавно я читал в «Известьях», что две мои мечты, связанные с Детским селом, осуществляются. Перекраска в исконный лазурный цвет дворца и, главное, организация в лицее — Музея Лицейских лет Пушкина. Когда-то я писал Ал. Толстому, как себе мыслю этот музей. Кто-то будет его устраивать?
Ты пишешь, что в тебе оживают надежды, что у нас с тобой есть еще будущее не только в письмах. И во мне тоже. Но знаешь — надежды конкретные — мучат, и, когда они отмирают, «еще темнее мрак жизни вседневной», но мечты неопределенные, они поддерживают жизнь, пусть там — вдали, впереди мелькает какой-то огонек.
У нас много циркулирует слухов о пересмотре дел, о возвращении на родину недавно осужденных, главным образом такие письма получают белорусы. Я им не придаю значения. Они бессмысленны, только будоражат сознание. Но есть люди, которые только этим и живут.